— Тогда ей повезло. Я бы сделал ее еще святее.
— Я бы загнал ее на дерево.
Мы были раздражены, но счастливы, будто бы выиграли битву. Но решили все же подождать еще немного.
— Черт с ней! — не выдержал Билл. — Исчезаем. Пошли. — И мы обрадовались, что так сказал он.
В тот же момент мы увидели ее, задумчиво бредущую по тропинке, в нарядной соломенной шляпке. Билл и Бони, побледнев, с перекошенными лицами, наблюдали за ней. Она приближалась к нам, маленькая, толстая куколка, лучи солнечного света плясали на ее одежде. Никто из нас не шелохнулся, когда она поравнялась с нами. Мы смотрели на Билла и Бони. Они вернули нам наши взгляды с жалким отчаянием в глазах и медленно поднялись на ноги.
То, что произошло, было грубым, быстрым и бессмысленным; беззвучным, как очень старое кино. Два парня вприпрыжку промчались по берегу и загородили дорогу полненькой девушке. Она остановилась, и они уставились друг на друга… Это был ключевой момент нашего воображения — и нашей ограниченности мышления. После неуклюжей паузы, Билл нерешительно подошел к Лиззи и положил руку ей на плечо. Она дважды ударила его изо всех сил пакетом с карандашами, наотмашь, судорожным движением заводной куклы. Потом повернулась, упала, вскочила, оглянулась и понеслась между деревьями.
Билл с Бони ничего не предприняли, чтобы ее остановить. И последнее, что мы видели, — наша девственница Лиззи, маленькая, пухлая фигурка — катится, как круглый мячик, вниз по холму и исчезает из поля нашего зрения.
Мы просто рассосались по лесу, по отдельности, в противоположных направлениях. Я медленно брел к дому, насвистывая песенку и кидая камешки в пни и почтовые ящики на калитках. Невозможно ни с кем обсудить то, что случилось сегодня утром. И мы никогда в своих разговорах не упоминали об этом.
Теперь о наших лидерах, этих клыкастых насильниках над невинностью — что же произошло с ними потом? Бони сам был изнасилован довольно скоро после описанного события; он женился, сдавшись натиску богатой фермерши-вдовы, которая до смерти заэксплуатировала его в своей постели и в коровнике. Билл Шеферд встретил девушку, которая ловко облапошила его, украв его сберегательную книжку. Уолт ушел в море и взял множество призов за свой кулинарный талант, а затем женился на рыбном бизнесе. Другие женились тоже, подняли большие семьи, многие стали членами Церковного Совета в своих приходах.
О маленьких девочках, которые были нашими жертвами и учителями, которые вели нас за собой в те дни: стройненькая Джо растолстела в браке с пекарем из Пэйнсвика, храбрая Бет отправилась разводить скот в Австралию, а Рози, которая крестила меня своими поцелуями, пахнущими сидром, вышла замуж за военного. И я потерял ее из вида навсегда.
Последние дни
Последние дни моего детства оказались также последними днями деревни. Я принадлежал к тому поколению, которое видело, по случайности, конец тысячелетнего образа жизни. В нашу долину Котсволд перемены докатились нескоро и не проявляли себя по-настоящему до поздних 1920-х; мне тогда было двенадцать, но именно за эту горстку лет я стал свидетелем, как все происходило.
Я сам, моя семья, мое поколение родились в мире молчания; в мире тяжелой работы и необходимого терпения, спин, склоненных к земле, рук, ласкающих урожай, ожиданий благоприятной погоды; деревень, разбросанных, как овцы, на пустых просторах, и длинных пеших расстояний между ними; белых, узких дорог, изрезанных колеями от тележных колес и избитых копытами, дорог, не знакомых с запахом масла и бензина, по которым редко ходили, и почти никогда для удовольствия, а лошадь была самым быстрым средством передвижения. Люди и лошади являлись единственной имеющейся силой — поддерживаемые воротом и рычагом. Но лошадь была королем, и почти все крутилось вокруг нее: фураж, кузнечное дело, конюшни, левады, расстояния и ритм наших дней. Ее восемь миль в час были пределом нашей скорости передвижения, и так мир существовал со времен римлян. Эти восемь миль в час были жизнью и смертью, размером нашего мира, нашей тюрьмой.
Они были сутью мира, для которого мы родились, и всего, что мы узнали первоначально. Затем, под испуганное ржание лошадей, начались перемены. По дорогам, чихая, побежал автомобиль с бронзовыми фонарями, а за ним шумный автобус; автобус на сплошных шинах стал ползать по пыльным холмам. Больше людей стало прибывать и уезжать. Первыми его жертвами стали цыплята и собаки, которые, обезумев, кидались под колеса. Старики-крестьяне тоже получали травмы и сердечные приступы, сталкиваясь лицом к лицу со скоростью за гранью понимания. Затем в деревне стали появляться ярко-красные мотоциклы размером в пять буфетных дверок, на них с ревом носилась молодежь, взлетая, как ракета, на любой холм за две минуты, а потом неделями ремонтируя и регулируя.
Эти черты не мгновенно изменили нашу жизнь; машины были экзотикой, их редко видели, а мотоциклы видели чаще всего разобранными на детали, мы пользовались автобусом лишь один раз в год, и наши автобусы сначала пустили как опытные. А пока Лео Аурес, нахлобучив котелок, гонял свой экипаж в Строуд дважды в неделю. Машина брала шестерых, плата была два пенса с человека, но большинство предпочитало идти пешком. Мистер Уэст из Шипскомба ездил в двуколке каждый день забирать посылки всего за пенни. Но большинство из нас все еще путешествовало пешком, нагнув голову навстречу сырым Уэльским ветрам, игнорируя извозчиков — которых мы считали грабителями, — чтобы провести в магазинах долгий, утомительный день.
Но пугающиеся автомашин лошади с вытаращенными от ужаса глазами показывали, что конец на подходе. Вскоре деревня разрушится, опустеет, рассеется, станет ничем иным, как лишь местом проживания пенсионеров. Оставалось совсем немного лет, последних из их тысячелетия, и они ушли, а мы их ухода почти и не заметили. Они ушли быстро, безболезненно, под веселый рокот мотоциклов, в мелькании теней нового явления — кино, при привыкании к быстрым наездам в Глочестер (когда-то далекий, как иностранный город), просто чтобы побродить по ярким магазинам. И все-таки, до самого конца, как иногда обманчиво улучшение, предшествующее смерти, старая жизнь казалась незыблемой, как всегда.
Церковь, например, никогда не демонстрировала большего могущества. Ее уверенный колокол звонил каждое воскресенье; деревня слышала его и, не задавая вопросов, надевала свои лучшие одежды — сатин и саржу — и заполняла церковные скамьи, кивала, кланялась, шикала на детей, поклонялась и молилась, орала или блеяла гимны, кто как умел, сидела напряженными рядами или урывками спала, пока кюре зачитывал литературные проповеди, которые он брал в духовной библиотеке.
Воскресенье, далеко не день отдыха, было некоторым образом даже труднее, чем будни; оно никогда не проходило вяло. Оно, наоборот, взбадривало, будучи комбинацией из поблажек и дисциплины. В этот, единственный из семи, день — приняв предварительно вечером ванну — мы были чистыми, надевали лучшее и ели мясо. Дисциплина же — это Воскресная Школа, изучение молитв и богослужения утром и вечером. Ни настроение, ни увлечения не принимались тут в расчет, да нас и не посещали сомнения.
Воскресные утра дома представляли собою привычную суматоху — хаос в кухне, резкие приказания что-либо немедленно вымыть. Причем глаза всей семьи устремлены на часы. Мы лихорадочно приглаживали волосы жиром или водой, щетками яростно отскребали руки под струей из насоса. На завтрак в воскресенье подавался целый фунт огромных сосисок, зажаренных до черноты на сале. Мы макали их в перец и торопливо жевали, при этом к тарелке притыкался открытый молитвенник.
— О, небо! Вы опоздаете, ребята.
Кусаем, едва прожевываем, глотаем.
— Ты закончил? Пора двигаться.
— Отстань. Я учу молитву.
— Я-должен-выучить-заданную-молитву!
— Быстрее шевели мозгами, тогда и выучишь.
Но на самом деле было совсем не трудно; десять загадочных строчек поглощались между глотками пищи, а еще чаще — на бегу. Вверх по берегу, вниз по дороге, скользкий молитвенник в одной руке, недоеденный кусок сосиски — в другой: «Всемогущий и Всепрощающий Отец, который в одиночку сотворил Великое Чудо…» Через пять минут текст был уже в памяти.