Они подхватили мое сопротивляющееся тело, пиная и ругаясь, и потащили к дороге.
— Мальчиков, которые не ходят в школу, сажают в клетку, они превращаются в кроликов и из них готовят воскресный обед.
Я чувствовал, что они перебарщивают, но вопить перестал. Так я попал в школу впервые — ростом три фута, толстый от намотанных на меня шарфов. Школьный двор ревел, как стадион во время родео, картофелина жгла бедро. Вокруг меня то неслись, то застывали старые ботинки, драные носки, порванные брюки и юбки. Потом толпа сомкнулась; я оказался в кольце; мне в лицо, как шрапнель, полетел песок. Высокие девчонки с завитыми волосами, огромные мальчишки с острыми локтями принялись толкать меня, проявляя пугающий меня интерес к моей особе. Они дергали за шарфы, крутили меня волчком, давили нос и ухитрились стащить мою картофелину.
Наконец, меня спасла добрая фея — шестнадцатилетняя учительница младших классов — она надрала несколько ушей, вытерла мне лицо и увела к малышам. Тот первый день я провел, вырезая кружочки из бумаги, и вернулся домой в отвратительном настроении.
— В чем дело, Лолл? Тебе не понравилось в школе?
— Но они не дали мне никакого подарка!
— Подарка? Какого подарка?
— Они обещали, что дадут подарок.
— Да ладно уж. Я уверена, они такого не говорили.
— Говорили! Они сказали: «Ты Лори Ли, да? Посиди-ка тут, школа приготовила тебе подарок». Я сидел там целый день, но ничего не получил. И не собираюсь больше идти туда снова!
Но через неделю я ощущал себя уже ветераном, я стал таким же безжалостным, как и остальные. Кто-то украл мою печеную картофелину, поэтому я стащил чье-то яблоко. Комната малышей была набита игрушками, никогда прежде не видел я таких — раскрашенные, всевозможных форм, и глиняные шары, птицы и куклы для раскраски. Кроме того, счеты с костяшками, которыми наша молоденькая учительница играла, как на арфе, наклоняясь грудью к нашим лицам и водя нашими неуверенными пальчиками…
Симпатичная помощница вскоре оставила нас, и ее заменила пышная вдова. Была она высокая и пахла, как воз лаванды; волосы убирала в узел, который я считал париком. Я помню, что как-то подошел поближе, чтобы лучше разглядеть — узел выглядел слишком квадратным, чтобы быть скрученным из своих волос.
— На что это ты уставился? — строго спросила вдова.
Я был слишком мягкосердечным, чтобы ответить честно.
— Ну-ну. Скажи, не стесняйся.
— Вы носите парик, — выпалил я.
— Уверяю тебя, нет! — Она сильно покраснела.
— Да. Я видел. — Настаивал я.
Новая учительница разволновалась и почему-то сильно рассердилась. Она посадила меня себе на колени.
— Ну а теперь посмотри совсем близко. Разве это парик?
Я вгляделся получше, заметил сеточку и подтвердил: «Да».
— Да неужели! — ахнула она, а все мальчишки вокруг глазели на нас. — Уверяю тебя, это НЕ парик! И если бы ты только мог видеть меня по утрам, когда я встаю, ты бы знал это.
Она стряхнула меня с колен, как промокшего котенка. Но она разворошила мое воображение. Воображать, что я мог бы наблюдать, как она собирается по утрам, оказалось для меня и отвратительным, и прекрасным одновременно.
Та крохотная, побеленная комнатка малышей была кратким, но уютным периодом полной анархии. Очень короткое отпущенное нам время мы играли и плакали, ломали игрушки, засыпали, грубили учительнице, выясняли, что позволено в общении друг с другом, и просто спускали пары в свои последние невинные денечки.
Моими соседками по парте оказались две светловолосые девочки, уже хорошенькие, как куколки, чьи имена и фигурки смущали и преследовали меня в течение последующих пятнадцати лет моей жизни. Поппи и Джо были неразлучными подружками; весь день они сидели, взявшись за руки; их розовые, липкие от сластей мордашки светились женским самомнением, что провоцировало меня сердито покрикивать на них.
Вера — еще одна девочка, с которой я учился и которую любил; она была одинокой, пышноволосой и крохотной. Я ощущал необыкновенное сострадание к маленькой Вере; и именно из-за нее, а не из-за красоток, я попал в беду и испытал первое публичное потрясение в своей жизни. Случилось все очень просто — я был, вероятно, необычайно простодушным тогда. Однажды утром она подошла ко мне во дворе школы и близко-близко придвинула свое лицо к моему. В руках я держал палку, и я ударил Веру этой палкой по голове. Ее волосы спружинили, я ударил снова, а потом стоял и смотрел, как ее рот раскрылся в пронзительном крике.
К моему удивлению, вокруг меня завертелось смятение — взвились крики старших девочек, восклицания ужаса и крайнего осуждения, смешанного с Вериными рыданиями. Я был, скорее, заинтригован, чем испуган, тем, что, имея простую березовую палку, я смог вызвать такую суету. Поэтому я ударил ее еще раз, без злости или страсти, а потом отошел, чтобы испытать себя еще на чем-нибудь.
На этом эксперименту и следовало бы закончиться и быть забытому. Но нет; меня окружили рассерженные лица — красные, орущие, бранящиеся.
— Паршивый мальчишка! Бедная Верочка! Маленькое чудовище! Ужас! Мы все расскажем учительнице!
Что-то шло не так, мир, казалось, опрокинулся, я чувствовал себя очень неуютно. Я хотел только коснуться черных Вериных кудрей, а они все кричали на меня. Я убежал и спрятался, будучи уверен, что все успокоятся, но они нашли меня в конце концов. Две большие девочки, распираемые праведным гневом, выволокли меня за уши на свет божий.
— Тебя ждут в Большом Зале за то, что ударил Веру. Ты чуть не убил ее! — кричали они.
Меня притащили в Зал, который я до сих пор еще ни разу не видел, и под беспощадными взглядами старших детей учительница прочитала мне жесткую лекцию. Теперь я уже чувствовал себя смущенным и дрожал от ощущения вины. Лицо мое перекосилось, и я выскочил вон из комнаты. Я получил свой первый урок. Я не должен был бить Веру по голове, как бы ни были пышны ее волосы. И еще кое-что: вызов в Большой Зал, как и рука полисмена на плече, почти всегда приходят абсолютно неожиданно — и за преступление, которое человек уже забыл.
Мой брат Джек, который учился со мною вместе в малышовой группе, был слишком умным, чтобы оставаться в этой группе долго. Он был таким умным, что заставлял остальных чувствовать себя неуютно, и мы все были рады избавиться от него. Маленький, бледный, он сидел в передничке, сосредоточенно занимаясь, часто прося учительницу то принести ему новые книги, то заточить карандаш, или просил нас поменьше шуметь — он с самого начала был ненормальным ребенком. Поэтому его вызвали в Большой Зал для беспрецедентного продвижения — ему дали парту и дюжину атласов для изучения, с их помощью он продолжил запугивать учителей своим холодным, чистым голоском.
Но я-то был нормальным ребенком, готовым разбрасывать свое время, расплескивать его на хныканье и безделье; и никто не объяснил мне, что делать этого не стоит. Таким я оставался еще долго после того, как умненький Джек переселился. Я был тупоумным властителем своей детской жизни, мастером по вырезыванию человечков из бумаги, по разрисовыванию мелками стен, изготовлению змеек из клея, по сладострастному ничегонеделанию целыми, незаметно пролетающими днями рядом с новой молодой учительницей, которая пыталась меня учить. Но все-таки мое время медленно утекало, мои возможности находиться в Большом Зале увеличивались. Внезапно, к своему собственному ужасу, я обнаружил, что умею считать до ста, могу написать свое имя и печатными, и прописными буквами, умею довольно уверенно вычитать. Я даже умудрялся отличать Поппи от Джо, когда их вызывали. Более не ребенок, я был переведен — теперь мне подходил Большой Зал.
Там мне открылся мир и взрослый, и жестокий — с длинными партами и чернильницами, непонятными картами на стенах, высоченными парнями в грубых ботинках, со скрипящими перьями и вздохами тяжких усилий, с резкими, внезапными преследованиями. Навсегда ушли детские извинения, возможность спрятаться за очарованием детского лепета. Теперь я оказался одиноким и незащищенным, лицом к лицу с борьбой, которая требовала новой манеры поведения, где заключались и нарушались пакты, становились друзьями и предавали, и где боролись за собственное место у печки.