А в это время перед Ваулиным снова сидит пленный.
— Мерике-Люш, вы не передумали?.. Нет?.. — И солдату: — Пригласите гражданку Глинскую.
Очень постарела Мария Федоровна с тех пор, как Ваулин видел ее в последний раз. Она устало опустилась на стул, внимательно посмотрела на пленного и тихо сказала, не дожидаясь вопроса:
— Ну что же… Это, конечно, он…
Ваулин пристально глядит на Мерике-Люша. Лицо пленного постепенно меняется: оно становится землисто-серым, на лбу выступил пот, задрожали углы губ.
— Можно отпустить переводчика, — говорит Мерике-Люш по-русски сдавленным голосом. — Только… я очень устал. Нельзя ли перерыв?
— Хорошо. Можете отдохнуть, а потом мы продолжим разговор.
Ваулин развернул план города.
2. Убежище, которое могло стать западней
Появление Глинской на допросе напомнило Мерике-Люшу о странном и тяжелом для него поединке, который он проиграл.
Это было на Выборгской стороне, в доме недавней постройки, еще не оштукатуренном, из серого кирпича, с большими, светлыми окнами. Здесь семья Глинских занимала квартиру из двух комнат.
Мерике-Люш самоуверенно вошел в этот дом как хозяин. Он думал, что подкормит эту семью, которой пришлось тяжелей, чем другим, и заставит ее служить ему. В ванной комнате, которая теперь не нужна, он расположит свою рацию. Эта квартира станет для него точкой опоры. Эта женщина, которая нисколько не отличается от других ленинградских женщин, станет его связным. Кто еще здесь есть? Больной, ослабевший от голода муж… Надо поднять его на ноги, пригодится и он.
Так решил Мерике-Люш. Но с первых же слов он понял, что эта женщина не потеряла мужества. Не потерял его и больной, угасавший человек, который, видимо, знал, что ему недолго остается жить.
Он лежал, этот человек, под двумя одеялами, и очень обострились черты его лица. Изнутри дверь комнаты была обита войлоком, окна до половины закрыли ковром. Маленькая аккуратная печурка стояла возле самой постели. Все остальное здесь сохранялось в том строгом порядке, как до войны, — книги, картины, статуэтки. Не было ни пыли, ни признаков запустения. Женщина боролась за остатки уюта и, особенно, за остатки тепла. Это означало — бороться за жизнь мужа.
«Да это полумертвец, — размышлял Мерике-Люш. — Стоит ли его поддерживать? Но вот женщина… Женщина очень привязана к нему. И она будет благодарна за любую поддержку, даже если он умрет. Благодарность обязывает. Надо попытаться. Надо постепенно приручить ее и его».
Но полумертвец, который все не мог согреться, не терял охоты ни к рассуждениям, ни к шуткам, не терял интереса к тому, что происходило в городе, в стране. Он лежал в тюбетейке, на которую жена для тепла натянула свой старый шерстяной чулок, и разговаривал с новым знакомым.
— Как же вы выбрались из Острова, Ян Петрович?
— О, не говорите. Никакого транспорта не было. Я мог рассчитывать только на свои ноги. А что было в дороге! Немецкие самолеты все время над нами… — Помолчав, Мерике-Люш осторожно осведомился: — Вы там бывали, Андрей Сергеевич?
— Я охотился возле Острова.
Это было совсем некстати. Мерике-Люш поспешил заговорить о другом:
— Они у вас отняли все, как у меня. Им нельзя простить. Никому из них нельзя простить!
Эти фразы давались ему с трудом. Но надо было поскорее увести Глинского от воспоминаний о городе, в котором Мерике-Люш не бывал.
— Никому из них нельзя простить? — повторил Глинский. — Вы убеждены в этом, Ян Петрович?
— Да.
— А я нет. Я бывал в Германии. Правда, давно. И такого убеждения не вынес.
— Но они изменились в последние годы. Я читал газеты.
— Все изменились? Нет, Ян Петрович, в вас говорит горечь, пережитое… тяжелые потери…
«Нет, ты все-таки недочеловек, широко образованный недочеловек! — с холодным бешенством думал Мерике-Люш. — Ты не способен к ненависти. Ненависть не разбирает. В комнате мороз, нет куска хлеба, мы лишили тебя всего, ты подыхаешь и все еще опасаешься сделать ошибки, недостойные мыслителя. Смешная и жалкая тварь! Такую мы сметаем, не замечая ее. Истреблять их всех, философов этих!..»
— Вы смотрите на мои книги? — спросил Глинский.
Да, Мерике-Люш невольно разглядывал стеллажи с книгами, которые тянулись вдоль всех стен. Он был в жилище интеллигента. Интеллигент всюду одинаков, под всеми широтами, считал Мерике-Люш. Такой Глинский в Германии обязательно угодил бы в концлагерь. Там бы его отдали в подчинение немудрящему парню-эсэсовцу с тяжелым кулаком. Такому парню плевать на ученость. Он заставил бы Глинского белить стену зубной щеткой. Подобная бессмыслица убивает строптивость… А строптивость рождается от ненужного обилия мыслей. Интеллигенты неисправимы. Они все хотят знать… А послушному человеку полагается знать мало. Ему дают категорические решения, и он их не обсуждает. А интеллигент всегда готов обсуждать, искать свое решение. Только с послушными, нерассуждающими людьми можно покорить весь мир, как определил фюрер. К чему столько книг? Это печатный сор. Девять десятых можно развесить в нужниках. Что нужно послушному человеку, который не рассуждает? Книга, по которой он учится читать, книга по своей профессии, книга фюрера, которую обязаны приобретать все новобрачные, занимательные истории в газетах, репродуктор с песенками и маршами. И этого хватит… А остальное… Духовная культура? Он, Мерике-Люш, скрипел зубами, когда слышал об этом, «Вы ученый осел!» — сказал он однажды в кафе интеллигенту, который робко сказал, что нацизм не должен отвергать духовную культуру. Он с наслаждением избил бы перепуганного человечишку, но в ту пору на это нельзя было решиться в публичном месте: после всего того, что происходило в первые месяцы 1933 года, высокие круги дали своим подчиненным приказ на время воздержаться от буйств.