Унсет начала было писать продолжение к своим мемуарам «Одиннадцать лет», однако напряжение — война двигалась к развязке — мешало сосредоточиться на работе: «Последние несколько дней я пытаюсь перенести на бумагу некоторые воспоминания из моих школьных лет, но писать о том времени сейчас — все равно что писать о каменном веке. Такое впечатление, что это было невыразимо давно»[814]. Зато она с удовольствием дописала введение к книге «Правда и ложь» — своему пересказу народных сказок и быличек. Там она, можно сказать, изложила свое «кредо народного сказителя», как она его понимала. «Неплохое введение у меня получилось, как мне кажется», — писала Сигрид сестре Рагнхильд[815]. Ей не только удалось объяснить разницу между «лживой сагой» и остальными сагами, но и выразить свое восхищение могучей фигурой Асбьёрнсена. Великолепный повар и блистательный рассказчик, он жил среди книг и картин: «Когда мы, дети, проходили мимо „дома Асбьёрнсена“, нас всякий раз охватывало благоговение перед этим местом, источником драгоценнейших для нас даров»[816].
«Тот, кто в детстве научился различать дикие цветы, никогда уже не будет несчастлив», — писала год назад в «Нью-Йорк таймс»[817] Сигрид Унсет. Теперь, в марте, отправившись за лесными анемонами в Онейду, с растущим нетерпением ожидая заключения мира, она вспоминала свои слова. Поездка стала ее прощанием с Кенвудской общиной, но она взяла с собой клубни и семена цветов, да и с Хоуп Аллен прощаться навсегда не намеревалась.
Вскоре после этого, 7 мая, Сигрид Унсет сидела в гостях у Астри Стрёмстед и ее семьи в Нью-Джерси. Когда по радио начали передавать новости, все насторожились, и тут диктор объявил — Норвегия освобождена! «Фру Унсет сказала, что за все время в Америке не была так счастлива, и чуть не обняла меня от переизбытка чувств! Для меня тот день оказался вдвойне необычным — и счастливое известие из Норвегии, и почти что объятие со стороны фру Унсет!»[818] Правда, в следующем же выпуске новостей прозвучало опровержение, однако на следующий день освобождение Норвегии было признано фактом и о нем передавалось в каждом выпуске. Радость Унсет была омрачена известием о новой трагедии: незадолго до этого она узнала о гибели Хельге Фрёйсланна, единственного сына ее старинной подруги Хелены Фрёйсланн, отличавшейся хрупким здоровьем. Писательницу мучили дурные предчувствия относительно того, какие еще страшные вести ее ждут на родине. Что сталось с Уле-Хенриком, Мартином и многими другими?
Заключение мира ничуть не умерило ее ненависти по отношению к немцам. Девятого мая по радио она чуть ли не рычала в микрофон: «Сегодня исполняется пять лет и почти месяц с тех пор, как впервые завыли сирены <…>. [Немцы] были потрясены до глубины души, обнаружив с нашей стороны не одну только радость по тому поводу, что им пришло в голову нас изнасиловать. Мы же оказались столь безрассудными, что решили оказать им сопротивление»[819].
Она обратилась непосредственно к тем, кто нес бремя немецкой оккупации на родине, и тогда норвежскому народу вновь довелось услышать смиренную Сигрид Унсет: «Мы, кто жил за пределами Норвегии все это время, пока вы несли крест, выпавший нашей родине, мы, собственно, считаем, что у нас нет права к вам обращаться. Мы должны ждать, пока вы не заговорите с нами и не скажете, что нам делать». Писательница полагала, что в час суровых испытаний норвежский национальный характер показал себя во всей своей первозданной силе и цельности: «Стремление к закону и порядку, свободолюбие, реалистичность, заставляющая ценить вещи такими, какие они есть, — ведь даже если они и не отличаются особой красотой и гениальностью, они интереснее всех романтических измышлений и придуманных героев». Сигрид Унсет напоминала, что за каждым павшим, за каждой жертвой, принесенной во имя победы, стоят тени всех тех, кто когда-либо жил на этой земле, духи предков, поселившиеся в горах. Закончила она свою речь исландским стихотворением о вечном — «Песнью о Солнце»: