Тяжелое для всех нас было время – эти восьмеро суток: приходилось и днем, и ночью дежурить у изголовья больного, ни на минуту его не покидая, в ожидании, что вот-вот он придет в себя. В конце последних суток у него вдруг открылось горлом кровотечение: много вышло крови, и тут кум очнулся в полном сознании.
Потребовал, чтобы его обмыли; надел, с помощью отца, чистое белье и, как ни в чем не бывало, только очень слабый, вышел через восемь суток своего забытья к послеобеденному чаю. За столом сидел, как здоровый, но из-за стола встать не смог: с ним сделалось что-то вроде паралича в ногах, и тут-то он уже окончательно заболел своей предсмертной болезнью.
VII
Тяжелая эта была болезнь и сопровождалась таким тяжелым запахом от больного, что отец мой, несмотря на все расположение к куму, уговорил его поместиться в городской больнице. Сам свез его туда на своей лошади и сдал с рук на руки больничному начальству.
– Не скучай, кум, – сказал он, – навещать тебя будем каждый день. А поправишься – опять к нам, милости просим. Видишь – твое дело идет на поправку: какие были ноги-то твои? А теперь уже и владеть ими начинаешь. В больнице тебя живо выправят.
Кум обещал не скучать. Но не прошло и двух дней, как он неожиданно для всех вернулся к нам в дом, едва передвигая свои больные, опухшие от водянки ноги.
Отец был в это время на службе.
– Обманул кума-то: не остался в больнице, – объявил он с болезненной и жалкой улыбкой, – к вам притащился помирать – уж вы меня, ради Христа, не гоните!
У кого же хватило бы духу гнать беднягу, и он остался доживать у нас свои страдальчески последние дни. Но было немыслимо, чтобы он оставался в доме: слишком тяжкий дух шел от его больного, исстрадавшегося тела, и мы на общем совете порешили поместить больного в нашем саду. Была там небольшая холодная постройка – уютная, чистенькая, заново оклеенная обоями комнатка, куда в летнюю жару отец мой любил удаляться на ночлег – от ночной духоты в доме и от утренних мух; вот эту-то комнатку мы и отвели больному. Шел июнь месяц; стояло тепло, и ему в саду было куда лучше, чем в доме. Только другая была беда: никто из прислуги за ним ходить не хотел, не перенося запаха.
Пришлось ходить за больным мне, его куме: так и ходила я за ним до последней его минуты.
Тихой, блаженной была кончина страдальца. За две недели до смерти, по его желанию, мы его особоровали и причастили, и с этого дня и до самой кончины он не переставал тихонько, про себя петь: Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!..
Изредка просил меня поиграть на гитаре – я на ней немного пощипывала, – а затем опять принимался петь Трисвятое.
Так и прошли последние две недели перед смертью.
Жалел он меня, понимая, что тяжело мне за ним ухаживать, хотя я этого ничем не показывала:
– Потерпи немного, бедная Анюта: скоро, скоро я тебя освобожу – уже и шагу полного не осталось до могилы!
– Полноте, Андрей Александрович, что вы говорите такое: еще мы с вами в «шестьдесят шесть» поиграем. Бог даст, скоро совсем поправитесь!
А где там было поправиться: больной таял, как догоревшая свечка.
Он загадочно и грустно улыбался в ответ на мои успокоительные речи, а сам все твердил:
– И полного шагу-то и того не осталось!
Я не понимала в то время этих слов: из памяти вышло, что говорил он нам во время своего видения. А дело-то потом само себя оказало, и стало ясно, что это были за «шаги» Андрея Александровича.
Двадцать четвертого августа была суббота. Я пошла вечером ко всенощной.
Возвращаюсь домой, а мне прислуга и говорит:
– Вас что-то Андрей Александрович скричался: идите к нему скорей!
Я побежала в сад и с ужасом увидела: стоит мой Андрей Александрович в дверях своей комнаты и не своим голосом кричит:
– Анюта! Беги скорей, купи два хлеба!
И было чего мне по первоначалу испугаться: все время мой больной был без ног, а тут встал сам и стоит у дверей, как здоровый, да еще кричит таким, показалось мне, страшным голосом. От изумления и с перепугу я не сразу ответила, а он опять кричать:
– Беги скорей, покупай два хлеба!
Тут я немного пришла в себя и ответила:
– Успокойтесь, Андрей Александрович, подите – лягте: какие теперь хлебы – булочные все заперты.
– Да не эти хлебы – не булочные: небесные два хлеба принеси для нас с тобой, Анюта!
Не поняла я его, а он-то о Причастии, выходит, говорил, называя его небесным хлебом.