Спящие завозились в гамаках, через край одного свесилась небритая физиономия, точно часть туши, оставшейся непроданной на прилавке мясника; большое рваное ухо, голое, все в черной шерсти бедро. Скоро появится метис; он, конечно, узнает меня и просияет от радости.
Сержант отпер низкую зарешеченную дверь и оттолкнул ногой что-то валявшееся у входа.
– Люди здесь хорошие, здесь все хорошие, – сказал он, шагая по телам спящих. В воздухе стоял ужасающий смрад, в кромешной тьме кто-то плакал.
Священник задержался на пороге, ничего не видя перед собой.
В бугристой темноте что-то двигалось, шевелилось. Он сказал:
– У меня пересохло во рту. Можно выпить воды?
Вонь ударила ему в нос, к горлу подступила тошнота.
– Потерпи до утра, – сказал сержант. – Сегодня ты уже достаточно выпил. – И, дружелюбно положив свою большую руку ему на спину, втолкнул его в камеру и захлопнул дверь. Священник наступил кому-то на руку, на плечо и, припав лицом к решетке, в ужасе пролепетал:
– Здесь стать некуда. Я ничего не вижу. Кто эти люди? – От гамаков донесся хохот сержанта.
– Hombre [друг (исп.)], – сказал он, – hombre, ты что, никогда в тюрьме не сидел?
3
Голос, где-то у самых его ног, проговорил:
– Курево есть? – Он дернулся назад и наступил кому-то на руку. Другой голос повелительно сказал: – Воды, скорее! – будто обладатель его думал, что, если новичка застать врасплох, он все даст.
– Курево есть?
– Нет. – Он тихо добавил: – У меня ничего нет, – и ему показалось, что враждебность поднимается снизу, как дым. Он снова двинулся. Кто-то сказал:
– Осторожнее, там параша. – Вот откуда несло вонью. Он замер на месте, дожидаясь, когда к нему вернется зрение. Дождь на улице стихал, припуская лишь на минутку, и гром удалялся. Между вспышками молний и громовыми раскатами уже можно было сосчитать до сорока. На полпути к морю или на полпути к горам. Он стал нащупывать ногой, где бы опуститься на пол, но свободного места не было. При вспышке молнии он увидел гамаки в дальнем конце двора.
– Поесть не найдется? – спросил чей-то голос и, не дождавшись ответа, повторил: – Поесть не найдется?
– Нет.
– Деньги есть? – спросил кто-то другой.
Внезапно футах в пяти от него послышался тоненький визг – женский. Кто-то устало сказал:
– Вы там… нельзя ли потише. – Осторожные движения и снова приглушенные, но не болезненные стоны. Он ужаснулся, поняв, что даже здесь, в тесноте и мраке, кто-то ищет наслаждения. И снова двинул ногой и дюйм за дюймом стал пробираться подальше от зарешеченной двери. Поверх людских голосов, ни на минуту не умолкая, слышался другой звук, точно шум работы маленького движка с приводным ремнем. Шум заполнял минуты тишины сильнее человеческого дыхания. Это были москиты.
Священник отошел от решетки футов на шесть, и его глаза уже начали различать головы… Может быть, в небе стало светлее? Головы вырастали вокруг, точно тыквы. Кто-то спросил:
– Ты кто? – Он не ответил, в страхе пробираясь вперед, и вдруг наткнулся на заднюю стену: ладонь уперлась в мокрые камни. Тюрьма была не больше двенадцати футов в глубину. Оказалось, что тут можно втиснуться и сесть, если подобрать под себя ноги. К нему привалился старик; он понял это по легчайшему весу его тела, по слабому, неровному дыханию. То ли старик на пороге смерти, то ли ребенок на пороге жизни – но ребенок вряд ли мог очутиться здесь. Старик вдруг сказал:
– Это ты, Катарина? – и испустил долгий терпеливый вздох, точно он прождал долго-долго и может ждать еще дольше.
Священник сказал:
– Нет. Не Катарина. – Когда он заговорил, все умолкли, вслушиваясь в его слова, точно они несли какую-то важную весть. Потом голоса и движение снова возникли. Но звук собственного голоса и общение с соседом успокоили его.
– Нет, конечно нет, – сказал старик. – Я и не думал, что ты Катарина. Она сюда не придет.
– Это твоя жена?
– Какая жена? У меня нет жены.
– А Катарина?
– Это моя дочь. – Все снова прислушались к ним – все, кроме двух невидимок, которые были заняты только своим скрытым темнотой, стесненным в пространстве наслаждением.
– Ее сюда, может, и не пустят.
– Она сама не придет, – с твердой уверенностью, безнадежно произнес старческий голос. Поджатые ноги начали затекать.
Священник сказал:
– Если она тебя любит… – В стороне, среди груды неясных теней, женщина снова вскрикнула – это был завершающий все крик протеста, отрешенности и наслаждения.
– Во всем виноваты священники, – сказал старик.
– Священники?
– Священники.
– Почему священники?
– Священники.
У его колен кто-то тихо сказал:
– Он сумасшедший. Что с ним говорить.
– Это ты, Катарина? – Помолчав, старик добавил: – Я знаю, тебя нет. Я просто так спросил.
– Вот мне есть на что пожаловаться, – продолжал тот же голос. – Человек обязан защищать свою честь. Ты согласен со мной?
– Честь? Я не знаю, что такое честь.
– Я был в таверне, и ко мне подошел один человек и сказал: «Твоя мать шлюха». Что я мог поделать? У него был револьвер. Тогда я решил ждать, больше мне ничего не оставалось. Он пил пиво, много выпил, а я знал, что так оно и будет, и когда он вышел, пошатываясь, я пошел за ним. У меня была бутылка, и я разбил ее об стену. Ведь револьвера со мной не было. Его родные заручились поддержкой хефе, иначе я бы здесь не сидел.
– Убить человека – страшное дело.
– Ты говоришь как священник.
– Во всем виноваты священники, – сказал старик. – Ты прав.
– О чем это он?
– О чем бы этот старый хрыч ни говорил, слушать его нечего. Я тебе вот еще что расскажу…
Послышался женский голос:
– Священники отобрали у него дочь.
– Почему?
– И правильно сделали. Она незаконнорожденная.
При слове «незаконнорожденная» сердце у него сжалось, как у любовника, когда он услышит из чьих-то уст название цветка, сходное с женским именем. Незаконнорожденная… Это слово пронзало горьким счастьем. Оно приблизило к нему его дочь: вот она, такая незащищенная, сидит под деревом возле мусорной кучи. Он повторил:
– Незаконнорожденная? – словно называя ее по имени с нежностью, скрытой за равнодушием.
– Священники решили, что он не годится в отцы. Но когда они бежали, девочке пришлось вернуться к нему. Куда ей было идти? – Счастливый конец, подумал он, но женщина добавила: – Она, конечно, возненавидела его. Кое-что ей объяснили. – Священник представил себе говорившую: маленький рот, поджатые губы – образованная женщина. Как она попала сюда?
– А почему он в тюрьме?
– У него нашли распятие.
От параши несло все сильнее и сильнее; ночь окружала их точно стеной без всякой вентиляции, и он услышал, как струя мочи ударяет в стенки жестяного ведра. Он сказал:
– Не их это дело…
– Они поступили правильно. Это смертный грех.
– Неправильно учить ребенка ненавидеть отца.
– Они знают, что правильно, что неправильно.
Он сказал:
– Такое могли сделать только плохие священники. Грех остался в прошлом. Их долг учить… учить любви.
– Ты не знаешь, что правильно. А священники знают.
После минутного колебания он отчетливо проговорил:
– Я сам священник.
Это был конец; надеяться больше не на что. Десять лет травли подошли к своему завершению. Вокруг него все смолкло. Тюрьма – как мир: в ней всего было много – и похоти, и преступлений, и несчастной родительской любви. Тюрьма смердела. Но он понял, что в конце концов здесь можно обрести покой, если знаешь, как мало тебе осталось жить.
– Священник? – наконец сказала женщина.
– Да.
– А они это знают?
– Нет еще.
Чьи-то пальцы нащупали его рукав. Голос сказал:
– Зачем вы говорите об этом? Отец, кого здесь только нет! И убийцы и…
Голос, поведавший ему о преступлении, сказал:
– Не оскорбляй меня. Я убил человека, но это еще не значит, что… – Повсюду слышался шепот. Тот же голос продолжал с горечью: – Ты думаешь, я доносчик? Только потому, что когда тебе говорят: «Твоя мать шлюха…»