– Милочка… – а хохот все не умолкал.
– Так идешь?
Падре Хосе беспомощно развел руками, будто говоря: ну, еще одно попущение, но значит ли это что-нибудь в такой жизни, как моя? Он сказал:
– Да нет… нельзя.
– Хорошо, – сказал лейтенант. Он круто повернулся – времени на милосердие у него больше не было – и услышал у себя за спиной умоляющий голос падре Хосе:
– Скажите ему, что я за него помолюсь. – Дети осмелели; кто-то из них крикнул:
– Иди спать, Хосе. – И лейтенант рассмеялся – его смех был пустым, жалким, неубедительным добавлением к общему хохоту. Хохот окружал теперь падре Хосе со всех сторон и уходил ввысь к стройному хору созвездий, названия которых он знал когда-то.
Лейтенант отворил дверь в камеру; там было совсем темно. Он аккуратно затворил ее за собой и запер на ключ, держа руку на револьвере. Он сказал:
– Не придет он.
Маленькая, сгорбленная фигурка в темноте – это был священник. Он сидел на полу, как ребенок, занятый игрой. Он сказал:
– Сегодня не придет?
– Нет, вообще не придет.
В камере стало тихо, если можно говорить о тишине, когда москиты непрерывно тянут свое «ж-ж, ж-ж», а жуки хлопаются о стены. Наконец священник сказал:
– Он, наверно, побоялся.
– Жена не пустила.
– Несчастный человек. – Он попробовал рассмеяться, но выдавил из себя только жалкий, сорвавшийся смешок. Его голова свесилась к коленям: он со всем покончил, и с ним все покончили.
Лейтенант сказал:
– Тебе надо знать правду. Тебя судили и признали виновным.
– Разве мне нельзя было присутствовать на собственном суде?
– Это ничего бы не изменило.
– Да. – Он замолчал, готовясь разыграть полное спокойствие. Потом спросил с деланной развязностью: – А разрешите узнать, когда…
– Завтра. – Быстрота и краткость ответа испугали его. Он поник головой и, насколько можно было разглядеть в темноте, стал грызть ногти.
Лейтенант сказал:
– Нехорошо оставаться одному в такую ночь. Если хочешь, я переведу тебя в общую камеру.
– Нет, нет. Я лучше побуду один. Мне столько всего надо успеть. – Голос изменил ему, точно от сильной простуды. Он прохрипел: – О стольком надо подумать.
– Мне хотелось бы что-то сделать для тебя, – сказал лейтенант. – Вот, я принес немножко бренди.
– Вопреки закону?
– Да.
– Вы очень добры. – Он взял маленькую фляжку. – Вам, конечно, ничего такого не понадобилось бы. Но я всю жизнь боялся боли.
– Всем нам придется умереть, – сказал лейтенант. – А когда, это не так уж важно.
– Вы хороший человек. Вам бояться нечего.
– Какие у тебя странные мысли, – посетовал лейтенант. – Иной раз мне кажется, ты просто хочешь внушить мне…
– Внушить? Что?
– Ну, может, чтобы я дал тебе убежать или уверовал в святую католическую церковь, в общение святых… Как там у вас дальше?
– Во оставление грехов.
– Сам-то ты не очень в это веришь?
– Нет, верю, – упрямо сказал маленький человечек.
– Тогда что же тебя тревожит?
– Видите ли, я не такой уж темный. Я всегда разбирался в своих поступках. Но сам отпустить себе грехи не могу.
– А если б падре Хосе к тебе пришел, неужели это настолько изменило бы дело?
Лейтенанту пришлось долго ждать, когда ему ответят, но ответа священника он не понял:
– С другим человеком… легче.
– Больше я ничего не могу для тебя сделать?
– Нет. Ничего.
Лейтенант отпер дверь, по привычке держа руку на револьвере. У него было тяжело на душе. Теперь, когда последний священник сидит под замком, больше ему и делать-то нечего. Пружинка, двигавшая его действиями, лопнула. Хорошее было время, пока шла охота, подумал он, но больше этого не будет. Цель исчезла, жизнь словно вытекла из окружающего его мира. Он сказал с горьким сочувствием (ему трудно было вызвать в себе ненависть к этому маленькому опустошенному человечку):
– Постарайся уснуть.
Он уже затворил за собой дверь, когда сзади послышался испуганный голос:
– Лейтенант.
– Да?
– Вы видели, как расстреливают? Таких, как я.
– Да.
– Боль длится долго?
– Нет, нет. Мгновение, секунду, – грубо сказал он и, захлопнув дверь, побрел по тюремному двору. Он зашел в участок: фотографии священника и бандита все еще висели на стене; он сорвал их – больше они не понадобятся. Потом сел за свой стол, опустил голову на руки и, поддавшись непреодолимой усталости, заснул. Он не мог вспомнить потом, что ему снилось, – в памяти остался только хохот, непрерывный хохот и длинный коридор, выхода из которого найти было нельзя.
Священник сидел на полу, держа фляжку в руках. Так прошло несколько минут, потом он отвинтил колпачок и поднес фляжку ко рту. Бренди не оказало на него никакого действия, точно вода.
Он поставил фляжку на пол и начал шепотом перечислять свои грехи. Он сказал:
– Я предался блуду. – Эта формальная фраза ничего не значила, она была как газетный штамп и раскаяния вызвать не могла. Он начал снова: – Я спал с женщиной, – и представил себе, как стал бы расспрашивать его священник: «Сколько раз? Она была замужем?» – «Нет». Бессознательно он снова отхлебнул из фляжки.
Вкус бренди вызвал у него в памяти дочь, вошедшую с яркого, солнечного света в хижину, – ее хитрое, насупленное, недетское лицо. Он сказал:
– О Господи, помоги ей. Я заслужил твое проклятие, но она пусть живет вечно. – Вот любовь, которую он должен был чувствовать к каждой человеческой душе, а весь его страх, все его стремления спасти сосредоточились не по справедливости на этом одном ребенке. Он заплакал: девочка словно медленно уходила под воду, а он мог только следить за ней с берега, ибо разучился плавать. Он подумал: вот как я должен бы относиться ко всем людям, – и заставил себя вспомнить метиса, лейтенанта, даже зубного врача, в доме которого побывал, девочку с банановой плантации и множество других людей, и все они требовали его внимания, словно толпились у тяжелой двери, не поддающейся их толчкам. Ибо этим людям тоже грозит опасность. Он взмолился: – Господи, помоги им! – И лишь только произнес эти слова, как снова вернулся мыслью к своей дочери, сидящей у мусорной кучи, и понял, что молится только за нее. Опять нет ему оправдания.
Помолчав, он снова начал:
– Я бывал пьян, сам не знаю, сколько раз. Нет священнического долга, которым я бы не пренебрегал. Я повинен в гордыне, мне не хватало милосердия… – Эти слова опять были буквой исповеди, лишенной всякого значения. Не было рядом с ним исповедника, который обратил бы его мысли от формулы к действительности.
Он снова приложился к фляжке, встал, превозмогая боль в ноге, подошел к двери и выглянул сквозь решетку на залитый луной тюремный двор. Полицейские спали в гамаках, а один, которому не спалось, лениво покачивался взад и вперед, взад и вперед. Повсюду, даже в других камерах, стояла необычная тишина – будто весь мир тактично повернулся к нему спиной, чтобы не быть свидетелем его предсмертных часов. Он ощупью прошел вдоль стены в дальний угол и сел на пол, зажав фляжку между колен. Он думал: будь от меня хоть какая-нибудь, хоть малейшая польза! Последние восемь лет – тяжелых, безнадежных – показались ему теперь карикатурой на пастырское служение: считанные причастия, считанные исповеди и бессчетное количество дурных примеров. Он подумал – если б я спас хоть одну душу и мог бы сказать: вот, посмотри на мои дела… Люди умерли за него, а им бы надо умереть за святого – и горькая обида за них затуманила ему мысли, ибо Бог не послал им святого. Такие, как мы с падре Хосе, такие, как мы! – подумал он и снова хлебнул бренди из фляги. Перед ним предстали холодные лица святых, отвергающих его.
Эта ночь тянулась дольше той – первой в тюрьме, потому что он был один. Лишь бренди, приконченное к двум часам ночи, сморило его. От страха он чувствовал тошноту, в желудке начались боли, во рту после выпитого пересохло. Он стал разговаривать вслух сам с собой, потому что тишина была нестерпима. Он жалобно сетовал:
– Это хорошо для святых… – Потом: – Откуда мне известно, что все кончится в одно мгновение? А сколько оно длится, мгновение? – И заплакал, легонько ударяясь головой об стену. Падре Хосе дали возможность уцелеть, а ему – нет. Может, неправильно его поняли потому, что он так долго был в бегах. Может, решили, что он не пойдет на те условия, которые принял падре Хосе, что он откажется вступить в брак, что он гордец. А если самому предложить такой выход, может, это спасет его? Надежда принесла успокоение, и он заснул, прислонившись головой к стене.