Выбрать главу

* * *

Наш издатель, Бомпиани, пригласил нас в Милан, и мадам Марцоли, возглавлявшая большой французский книжный магазин в городе, организовала нам – при содействии Витторини – две или три лекции. Вновь увидеть Италию! Теперь я только об этом и думала. Обстоятельства складывались не слишком благоприятно. Города Бриг и Танд только что были переданы Франции, и Италия с горечью упрекала свою латинскую сестру за этот «удар ножом в спину». С другой стороны, Тито требовал присоединения Триеста к Югославии; французские интеллектуалы – коммунисты подписали манифест в его поддержку. За два дня до назначенной даты нашего отъезда я находилась в баре «Пон-Руаяль», когда меня позвали к телефону, из Милана звонила мадам Марцоли, она советовала отложить наше путешествие: итальянцы не станут нас слушать. Она говорила так решительно, что если бы у телефона оказался Сартр, то он наверняка бы сдался, но я упорно защищалась: это не может стать помехой, мы будем молчать, заверила я ее, у Бомпиани – наши лиры, а у нас уже готовы визы, мы приедем. Она пыталась разубедить меня, старалась изо всех сил, но все напрасно, я повесила трубку со словами: «До встречи!» Сартру я представила смягченную версию разговора, ибо знала его щепетильность.

В Милане нас встретила команда журнала «Политекнико», которым руководил Витторини. Наши журналы были похожи, первые номера появились в одно и то же время. Сначала еженедельник, потом ежемесячник, «Политекнико» опубликовал манифест Сартра об ангажированной литературе. С Витторини мы встречались в Париже. Он отчаянно был предан своей партии. «Если меня разрежут на восемьдесят кусков, это будет восемьдесят маленьких коммунистов», – говорил он, а между тем мы не ощущали преград между нами. В первый же вечер, ужиная под звуки скрипки вместе с ним и его друзьями в излюбленном ресторане миланских интеллектуалов, мы поняли, что в Италии люди, придерживающиеся левых взглядов, образуют единый фронт. Мы проговорили до глубокой ночи. Витторини рассказал о трудностях, с которыми только что пришлось столкнуться итальянским коммунистам. Во имя революционного интернационализма они сначала поддерживали Тито, но реакция рядовых членов партии заставила их поставить на патриотическую карту, и теперь они заодно со всей остальной страной. Рассказал он и о том, как Элюар, выступавший с лекциями в Италии, горячо поддержал публичными заявлениями их первоначальную позицию. Потом пресса опубликовала манифест французских коммунистов в поддержку Югославии, и, естественно, там значилось имя Элюара, а он в тот день выступал в Венеции: его освистали!

Мы встречались ежедневно, то под аркадами площади Ла Скала, то в баре нашего отеля, населенного элегантными итальянками с бледно-серебристыми волосами, и беседовали. Это было захватывающе: видеть фашизм и войну глазами наших «латинских братьев». Один из них признался, что, родившись и воспитавшись при фашизме, он долгое время примыкал к нему. «Но в ночь падения Муссолини я все понял!» – заявил он нам с нотками торжествующего фанатизма. Эти новообращенные презирали изгнанников, которые в силу своей непримиримости оказались отрезаны от страны и теперь с трудом вновь приноравливались к действительности, тогда как они на примере собственных ошибок и даже компромиссов политически созрели, – так им казалось. Свой доблестный энтузиазм они смягчали большой долей иронии. «Сейчас, – говорили они нам, – в Италии 90 миллионов жителей. 45 миллионов тех, кто были фашистами. 45 миллионов тех, кто ими не были». Помню одну из их шуток. Итальянский туристический автобус объезжал поля сражений; перед каждой разрушенной деревней маленький человечек, сидевший в глубине его, заламывал руки: «Это моя вина! Это моя вина!» Заинтригованный путешественник спросил его: «Почему ваша вина?» – «Я единственный в автобусе, кто был фашистом». А один поклонник Стендаля, ныне так же политически активный, как и вчера, но поменявший окраску, со смехом сообщил нам о своем прозвище: Черный и Красный.

Бомпиани, принадлежавший к крайне правым националистам, повторил Сартру, что в настоящий момент француз левых взглядов был врагом вдвойне: он отнимал Бриг и Танд и поддерживал Тито; если Сартр заговорит на публике, его линчуют, и он это заслужил! Наши друзья опасались неофашистского нападения: у входа на площадку, где выступал Сартр, и до самой эстрады они поставили вооруженных автоматами жандармов. Двор был полон людей, но ни одного свистка, только аплодисменты. В другой вечер я без всяких осложнений выступала в библиотеке мадам Марцоли. Мы компрометировали Бомпиани, и ему хотелось отмежеваться от нас. С большой неохотой он пригласил нас на ужин. Жил он во дворце: на первом этаже надо было сесть в лифт, который поднимал вас прямо в гостиную. За столом прислуживали лакеи в ливреях и белых шелковых перчатках. Бомпиани не произнес ни слова, а за кофе взял газету и погрузился в ее чтение. На следующий день он сообщил Сартру, что не заплатит ему обещанных денег, на которые мы рассчитывали, чтобы продолжить путешествие.

К счастью, издатель Арнальдо Мондадори узнал от Витторини о наших трудностях, и его сын Альберто, великолепный усатый корсар с низким голосом, пришел на переговоры с Сартром, который обязался печататься отныне у них, и взамен ему сразу же выплатили крупный аванс. Кроме того, Альберто предложил отвезти нас на машине в Венецию, затем во Флоренцию. Мы с радостью согласились, он нам нравился, так же как его жена Вирджиния, восхитительно красивая, наделенная той естественностью, которую Стендаль так ценил у итальянок. Среди множества потрясающих минут мне вспоминается наш отъезд во Флоренцию. Занималась заря, когда я со своими чемоданами располагалась в гондоле. На своей коже я чувствовала поднимавшуюся от воды свежесть и ласку восходящего солнца. Вечером мы долго бродили возле дворца Синьории, где под лоджией лунный свет ласкал волнующее творение Челлини. Несмотря на погибших, несмотря на руины и катаклизмы, там по-прежнему пребывала красота.

Мондадори вернулись в Венецию. Мы взяли на прокат автомобиль, собираясь ехать в Рим. Нам повезло: у въезда в город у нас кончился бензин, и я приобщилась к аромату сумерек в римской сельской местности.

Сартр прочел две лекции, и так как в ту пору любой французский писатель был своего рода символом, нас приняли с большими почестями. Во дворце Фарнезе французский поверенный в делах дал ужин. Впервые в жизни на мне было вечернее платье, не декольтированное, но черное и длинное, его одолжила мне жена культурного атташе. Я опасалась всех этих церемоний, но итальянская грация смягчала их торжественность. Появился Карло Леви, без галстука, с широко открытым воротом. За несколько недель до этого сын Жака Ибера пришел в редакцию «Тан модерн» с книгой в руках. «Она только что вышла в Италии и имеет огромный успех; я перевожу ее», – сказал он мне. Это был роман «Христос остановился в Эболи», я прочитала его, и в ноябре мы собирались публиковать большие отрывки из романа. Леви описывал жизнь одной деревни на юге, куда до войны его вынудили перебраться антифашистские убеждения. Такой, каким он угадывался в этом повествовании, Леви мне очень понравился и при личной встрече не разочаровал меня. Говорил он с таким же обаянием, с каким писал. Он был внимателен ко всему, все его увлекало, свойственное ему ненасытное любопытство напоминало мне Джакометти: даже смерть представлялась ему интересным опытом. Он описывал людей, предметы, никогда не пользуясь общими понятиями, а на итальянский манер, выбирая отдельные яркие случаи. Жил он в очень просторной мастерской, на последнем этаже дворца. У подножия монументальной лестницы, по которой владелец здешних мест поднимался некогда на лошади, торчал мраморный палец величиной с человека; на стене, возле двери Карло Леви, можно было прочитать ругательства, нацарапанные домовладельцем, безуспешно пытавшимся выдворить его, и ответы Леви. Понятно, почему он упирался: из окон, выходивших на площадь Джезу открывался вид на весь город. Среди вороха бумаг, книг, полотен, загромождавших его жилище, Карло Леви заботливо хранил засохшие розы. «В другом месте они давно уже обратились бы в пыль, – говорил он. – А у меня благотворное влияние». Он полагал, что оказывает решающее воздействие как на людей, так и на цветы. «Я не буду выставляться в этом году, – признался он нам. – У меня период поисков. Все молодые художники стали бы подражать мне, а я и сам не уверен в том, что делаю». Убежденный в собственной значимости, он, казалось, не кичился этим, приписывая ее не столько своим достоинствам, сколько окружающей его ауре, дарованной ему от рождения; эти флюиды предохраняли его от всяких невзгод: его оптимизм был близок к суеверию. Во время войны он счел бесполезным прятаться, не сомневаясь в том, что усы и очки – достаточный камуфляж, хотя его узнавали за сто шагов. К счастью, антисемитизм не прижился в Италии. Отзывчивый на все радости жизни, Леви отличался ласковым почитанием женщин, необычайным для итальянца. Кроме того, он был романтичен; простившись с ним однажды вечером, мы с удивлением увидели, как он взбирается на уличный фонарь, чтобы шагнуть в какое-то окно.