Выбрать главу

«Преступление или случайность?» — вслух спросил себя Эммет.

Однако в голове роились логичные объяснения, и поверить в простое совпадение было уже невозможно. В дневнике Эммета описано немало странных событий, которые сбивали его с толку. Часто они казались случайностями, но Эммет опасался, что за ними скрывается тайный смысл, который он не мог расшифровать, сколько ни старался.

Невозможно выбрать из кучи гипотез. Эммет никогда не найдет разгадку — разве что придумает. Он давно перестал доверять собственным выводам, хотя еще на что-то надеялся. Ему требовалось нечто отдельное от него самого, чем дальше от его мозгов, тем лучше. Он боялся, что иначе не изменит свою жизнь.

«Это ведь что угодно может быть, — в отчаянии думал Эммет. — Что угодно».

Он открыл окно и выбросил сэндвич во двор. Смял записку и подержал над конфоркой, наблюдая, как бумага синеет, потом рыжеет, потом превращается в пепел. Он и видеть ее не хотел. Хотел все забыть. Все равно не отыскать причины.

7

— Только вообрази, — эти слова мать обычно говорила Эммету, прощаясь перед очередным отъездом. — Только вообрази, где я окажусь и что буду делать. Представь себе комнату, в которой я буду жить, очень-очень подробно. Куда я пойду ужинать. Как я буду туда добираться. И тогда я останусь с тобой, в твоем воображении. А если ночью ты вдруг испугаешься, что я никогда не приеду, вообрази, что я умерла, а дальше представь себе жизнь без меня, только с бабушкой. Тогда научишься искать выход из любой ситуации.

Обычно мать становилась беспокойной, стоило ей вернуться в бабушкин дом, поставить сумки у кровати и обнять Эммета с братом. Мама очень редко говорила: «Видели бы вы места, где я побывала!» Чаще она развлекала их описаниями мест, куда отправится в следующий раз, будто смысл каждого путешествия — в ожидании его.

Только вообрази.

Эммет живо помнит ее: запах волос, глаза, манеру сидеть, скрестив голени. Он бы все отдал, лишь бы увидеть ее совсем молодой, не обремененной детьми и прошлым. Позже, когда мать состарилась, он пытался разглядеть в ее бесстрастном, преждевременно увядшем лице необузданную дикую душу. Но ничто не выдавало переживаний: не догадаешься, что же она знает, чего боится, что думает о прожитой жизни.

Эммет старался застигнуть мать врасплох: неожиданно вбегал в ее спальню, незаметно выскальзывал с черного хода и следил за матерью, когда та гуляла, поднимал трубку параллельного телефона, чтобы подслушать ее разговоры. Сейчас он жалел, что в то время у него не было магнитофона. Он бы записал ее голос. Эммет плохо запоминал голоса. Эммету казалось, мать говорила тихо и лукаво, но во сне ее голос был слаб и немузыкален, как нытье ребенка за стеной.

Она не вела дневников. Не писала писем, разве что вежливые записки — благодарность за приглашения на обед, подарки и мелкие любезности. Путешествуя, она всегда звонила домой по телефону. Лишь однажды прислала Эммету открытку из Вест-Индии. Рыжая обезьяна, свисающая с лианы. На обороте мать написала: «На этом острове обезьян больше, чем людей, — и это как раз по мне».

Все, что он знал о матери, было почерпнуто из бабушкиных рассказов, собственных наблюдений и пары сокращенных версий анекдотов, которые мать рассказывала, изредка возвращаясь в их жизнь.

За два года до появления Эммета она родила мертвого ребенка. Она его носила восемь месяцев, а он появился на свет бездыханным, точно кукла. Ребенку дали имя и похоронили на гавайском кладбище у подножия вулкана, под белой мраморной плитой с вырезанным в ней ангелом. Мать одна поехала на Гавайи — похоронить ребенка там, где он был зачат. Пока она распоряжалась насчет похорон, гроб с телом младенца стоял в подвале розового отеля. По крайней мере, так говорила бабушка.

Однажды в Колорадо Эммет нечаянно увидел, как она спит на полу у каминной решетки. Она лежала на животе, вытянув руки над головой, будто ныряльщик. Через другую дверь, не заметив Эммета, в комнату вошел мужчина. Из своего угла Эммет видел, как мужчина поставил ногу ей на шею и покачал туда-сюда. Мать проснулась. Эммет запомнил ее глаза над шерстяным ковром, выпученные, словно у рыбы, взлетевшей над волноломом.

Мужчина не убирал ботинок, массировал ей спину, давил на позвоночник. Ее кости трещали, как поленья в костре. Она дышала прерывисто, в такт движениям его ноги; он будто играл на ней, как на музыкальном инструменте, управляя ее вдохами и выдохами. Наконец, с застывшей ногой, что по-прежнему пригвождала мать к полу, мужчина склонился и губами коснулся ее шеи, быстро, словно дикое животное.