Выбрать главу

Сейчас я уже читаю стоя, кто бы мог подумать, и голос звучит еще громче:

"… Чрево мертвой женщины порождает чудовище. И я, повзрослевший зародыш, современней всех современников, кружу по миру в поисках братьев…

Делаю паузу, как Орсон Уэллс в фильме.

“…которых больше нет”.[45]

Сейчас на меня смотрят уже все. Компания солидных пятидесятилетних людей за большим столом, несколько пар, сидящих перед нами, и даже Roller Betty: их настороженные взгляды и напряженная тишина, мгновенно воцарившаяся в зале, говорят о полном успехе моей выходки. Я всех сразил наповал.

— После чего, — я сажусь и говорю уже обычным голосом, — Орсон Уэллс закрывает книгу, снимает очки и говорит официанту: “Ты хоть что-нибудь понял?”

Ничего себе, на что я, оказывается, способен, — проносится у меня в голове, — кто бы мог подумать.

— И теперь скажите, есть ли в кино сцена прекрасней? — заканчиваю я.

Похоже, на этот раз моя взяла. Я потрясен своим поведением — и это еще не конец, одна из пар продолжает на меня смотреть, и я улыбаюсь, поднимаю бокал и пью за их здоровье, — но он должен сейчас признать, что ему меня не одолеть, ибо если я решился на такое, значит, в запасе у меня есть еще кое-что, полный ассортимент провокаций, которые я могу пустить в ход одну за другой, не останавливаясь ни перед чем, лишь бы заткнуть ему глотку: он должен признать, что игра закончена, и пойти на попятный, хотя я прекрасно знаю, что так почти никогда не бывает — ничего не заканчивается, когда все окончено.

Так оно и есть, эта история не заканчивается, он имеет наглость продолжить:

— Я понимаю, что ты испытываешь, не думай, конечно, понимаю. Но я тебе выложил все, потому что хочу, чтобы ты знал, кто был твой отец. Я не стану ничего скрывать. Да, твой отец пристрелил того парня. Но даже если это был единственный человек, которого твой отец убил за свою жизнь, даже если тот парень был уже нежилец, воспоминание о нем не переставало мучить его, потому что убить один раз гораздо труднее, чем проделать это не однажды. Даже в больнице, когда я пришел его навестить, он в бреду, накачанный морфием, продолжал шептать: “Бедняга Орзан… Бедняга Орзан”. Спустя пятьдесят лет…

Что правда, то правда, в бреду мой отец повторял: “Бедняга Орзан”. Но только он имел в виду себя: это же так очевидно. Но даже одна только мысль, что это не так — невыносимая мысль — означает, что этот наглый тип все-таки взял надо мною верх, и теперь, что бы я ни делал, он будет вести меня к точке невозврата, где все окончательно потеряет определенность и мне нужно будет предъявлять доказательства, чтобы отстоять то, что совершенно не нуждается ни в защите, ни в доказательствах, ни в объяснениях, ибо это не какая-нибудь гипотеза, черт побери, а просто реальность, в которой я прожил всю свою жизнь, и значит, я не победил, я проиграл.

— Ну, я в любом случае сдаюсь, — замечает он. — И без того ясно, что у тебя нет охоты слушать меня, поэтому…

Он машет рукой в сторону Roller Betty, чтобы нам принесли счет.

— Могу, впрочем, понять, — добавляет.

Улыбается, закуривает еще одну сигарету, снова опускает глаза, на этот раз никого мне не напоминая.

Мы оба молчим.

Выходит, победил все же я. Ха! Хватило бы совсем немного, может, одной только фразы, и я бы рухнул, как гнилой забор, потому что эти его вопросы, я и сам их себе задаю, еще как задаю, и моя голова уже бешено работает, пытаясь на место привычного, строгого, демохристианского образа моего отца поставить романтическую фигуру молодого советского офицера, который в промерзшей степи вышибает мозги бедняге военнопленному из Истрии, чтобы взять себе его имя и мучиться угрызениями совести до конца своих дней. Еще один легкий толчок, и я бы и вправду начал… Впрочем, он этого не знает. Не зная, что я уже сдался, сдается сам. Представляю, сколько произведений искусства было продано подобным образом на аукционах.

Оглядываюсь по сторонам, всматриваюсь в посетителей, которые после моего маленького спектакля вернулись к своим делам. Компания пятидесятилетних молча потянулась к выходу, веселье, которое они усердно демонстрировали во время ужина, куда-то пропало. Вряд ли на них так подействовал Пазолини: это для них настолько же пустой звук, насколько пустым местом они были бы для него, будь он жив; его скандальную тень они не способны узнать в моей выходке, в отличие от их родителей, тридцать лет назад, которые почуяли бы что-то нутром, инстинктом, как пес — грядущее землетрясение. Они устали, только и всего, пора расходиться по домам, приберегая веселье до следующего раза. Мужчины с проседью, загорелые, поджарые, завсегдатаи теннисных клубов, с глазами, где читается постоянная мысль: “а я вскоре отправлюсь на курорт”; их женщины — все довольно красивые, но какой-то эфемерной красотой, в которой чувствуется рука пластического хирурга, все они как сестры-близнецы. В их возрасте мои отец и мать такими не были, и их друзья, с которыми они общались, — тоже; настали другие времена, согласен, но в тех, прежних, было что-то строгое, осеннее, чего сторонится эта новая буржуазия. С другой стороны, мой отец ногой не ступил бы в ресторан, подобный этому, столь истрепанный модой, столь нереспектабельный. Мы в двух шагах от моря, черная полоса впереди — уже оно, но я близости моря не ощущаю. Нет, это место решительно не подходит для моего отца и даже для того, чтобы говорить о нем: здесь нет и намека на буржуазность, на ту солидность и прочность, которые он хотел видеть вокруг себя: дерево, а не пластик, книги, а не журналы, и что угодно, но только не Мальдивы. Здесь же все кажется преходящим, что невольно наводит на мысль о скорой смене владельца: когда человек в цветастой рубашке окончательно разорится, ресторан в очередной раз будет перестроен, и во время ремонтных работ, зимой, под вой сирокко, здесь будет проходить Roller Betty, не совсем случайно, зайдет, оглядится вокруг, как сейчас это делаю я, рабочие отложат свои инструменты и посмотрят на нее, бригадир спросит, что ей здесь надо, Roller Betty будет искать глазами царапины, которые оставили на полу ее ролики, но не увидит даже пола, потому что и его снимут, чтобы убрать следы того прошлого, не имеющего истории, к которому принадлежит и она, и тогда она ответит: “Ничего”, развернется и уйдет.

Больяско молча курит, притихнув, и его поза могла бы даже показаться аристократической, если бы не его внешность, но когда наши взгляды встречаются, в его глазах немедленно начинается та же пляска, как когда он говорил мне, что мой отец — казак, бутылка в море, тайный агент, убийца — все та же ухватка характерного актера. Ничто еще не окончено, нет. И никто из нас не победил, потому что выигрывать было нечего.

— Послушайте, — говорю я ему, — почему вы решили рассказать все это мне? А не моей сестре, например.

— Твоя сестра не такая, — отвечает он. — Вот уж кому ничего не следует знать.

— Действительно. Она бы просто вызвала полицию.

— Конечно.

— А моя мать? Почему ей ни слова? Она же вышла за него, в конце концов?

Подкатывает Roller Betty со счетом. Он даже не смотрит на него и протягивает кредитную карточку.

— Твоя мать все и так знает, Джанни.

“Джанни Костанте” написано на его кредитной карточке.

10

Наступило время, дружок, открыть секрет, который тебя очень удивит. Я все же решился рассказать всю правду про Пиццано Пиццу, хотя он будет очень недоволен (признаюсь тебе, что обещал ему этого не делать). Да, время пришло, и тебе надо её знать. Надо и если ты уже знаком с приключениями Пиццано Пиццы, и даже если никогда о нем не слышал, но сейчас тебе подарили книжку про него, чтобы ты хоть немного почитал, а не играл с утра до вечера в видеоигры с Лоренцо (потому что везде, где есть видеоигры, там всегда есть Лоренцо, тут ничего не поделаешь; но если это не так, и друга, с которым ты играешь в видеоигры, зовут Джулио, или Валерио, или Джакомо, или Якопо, или Массимилиано, или же ты любишь играть в одиночку, или, может, вообще не любишь видеоигры, тем более тебе пора узнать всю правду про Пиццано Пиццу, потому что тогда ты поймешь, как легко совершить в жизни ошибку).

вернуться

45

Из сборника "Поэзия в форме розы" (1964).