— Остановитесь! Что вы делаете? — голос прыщавого.
Рука со стаканом отдергивается.
— Ничего ему не давайте! Не притрагивайтесь к нему!
Стакан исчез, вместе с ним Фальстаф. Перед глазами мелькают только икры, джинсы, мобильники на поясе, взопревшие животы.
— Ему пить хочется, жажда у него…
Нет, подлый толстяк, это ложь: я не хотел ровным счетом ничего. Я даже не знал, что у меня жажда, пока не увидел воду. А вот теперь я действительно хочу пить…
— Вы разве не видели по телевизору, как раз вчера показывали?
— Чего?
— Там говорили: никогда не передвигать тех, кто получил травму, ничего не давать до прибытия скорой…
— Глоток воды, что с него будет?..
Фу! Ну и помощнички! Да и жертва ничуть не лучше. Какой позор, какой невыносимый позор — возлежу посреди перекрестка в позе Помпея, пригвожден к асфальту дротиком, угодившим мне в плечо после столкновения с такси по моей вине. Как мгновенно, черт побери, все предстает в другом свете, когда ты оказываешься неправ. Мне было так уютно в роли жертвы, так приятно чувствовать себя невинным страдальцем, так сладостно сетовать на злую судьбу, тешить и баюкать себя историей героя без страха и упрека, на которого обрушился весь мир с его несправедливостью, героя непонятого, оскорбленного в лучших чувствах и, к тому же, жестоко изувеченного — как же приятно рассказывать себе эту историю снова, спустя столько лет (с юношеских лет со мной такого не приключалось). Но если вина моя, это все меняет: раз я не жертва, значит я просто шляпа — не заметил знак и врезался в машину, у которой было преимущество. Позор, что еще скажешь. Теперь я никто: цена мне такая же, как дырке в асфальте, которую проделали водители, выезжающие из верхнего яруса гаража, не снижая скорости — номерной знак задевает землю, гнется, а придурковатый сторож отрывает глаза от “Спортивного курьера” и бормочет про себя: “еще один”…
Сирена. Наши идут. Сейчас мне лучше видно и в более привычном ракурсе, разве что низковато, как если бы я был собачонкой: толпа немаленькая, на перекрестке машины уже образовали свастику, крики, гудки, передислокации, дайте дорогу, сирена все ближе, вон Фальстаф, вон прыщавый — может, он парикмахер? — вон безупречный таксист. Парень в шлеме, сидящий поодаль на “Веспе”, с безразличным видом смотрит на это столпотворение: проезжал мимо, остановился, полюбовался на весь этот кавардак и, вернувшись домой, расскажет обо всем своей девушке: “Знаешь, я видел сегодня аварию…”. Почему я не он? Я мог бы быть на его месте, не лежи я сейчас на земле, будь я помоложе, выключи я двигатель своей “Веспы”, когда забирал книжку, провозись, не скажу долго — секунд десять, чтобы ее завести, и, главное, будь у меня — увы! — женщина, которой можно было бы все рассказать…
Перед тем как умолкнуть, сирена издает последний, невыносимый вопль, словно предупреждая: “Вы у меня, ребята, оглохнете, если не будете паиньками!” Подкатывают носилки на колесах, которыми маневрирует какой-то верзила. Носилки с треском опускаются, тормозят рядом, меня отрывают от асфальта, словно растоптанную жевательную резинку. Пока меня перегружают на носилки, дротик в моем плече оживает, передает яростные сигналы всему телу, боль перехватывает горло — кто знает, сколько раз мне еще предстоит ее испытывать, такую же сильную, а может еще сильней, кто знает, как долго…
Носилки с треском поднимаются. Меня увозят. Единственное, что со мной сделали — сняли шлем: привязывать, как сына Аниты, не стали — причины не было, не зафиксировали шею, как в американских фильмах, даже не посмотрели, что со мной, про осторожность нечего и говорить: просто погрузили и повезли — говорю это не в укор санитарам, а в адрес прыщавого цирюльника, который не позволил мне даже выпить стакан воды. Носилки подгоняют к разинутой пасти скорой: несколько секунд их выравнивают не знаю с чем, чтобы пристроить не знаю что не знаю к чему, потом толкают, и я плавно проваливаюсь в брюхо этой рыбины, которая еще никогда меня не заглатывала, ибо меня впервые увозят на скорой, я человек счастливый…
Щелчок, верзила приземляется рядом, дверцы закрываются, сирена возобновляет свой вой — здесь, внутри это не так громко — и вперед, поехали, интересно, в какую больницу меня отвезут. Мурашки в плече становятся ощутимее: как если бы после каждого приступа они прибавляли в силе по закону энтропии, однако, если лежать неподвижно, боли не чувствуется. Нет чувствуется, еще как чувствуется, я буквально тону в море боли, стыда и страха. Потому что существуют ужасные истины, начертанные только на потолке скорой помощи, и их можно прочитать только лежа внутри, во вторник около полудня, пока тебя везут в больницу со сломанным плечом и письмом жены в кармане пиджака, а снаружи сияет солнце и всем лучше, чем тебе…
20
Я человек, там написано, который ежедневно в течение десяти лет переходит через перекресток у своего дома и не видит знак “Уступи дорогу”. Я человек, который за эти десять лет по крайней мере трижды наблюдал, как подрезают деревья, ветки которых загораживают дорожный знак, и который после этого каждый раз подолгу раздумывал о том, как мало нужно, чтобы сделать знакомый вид незнакомым, и при этом упорно не видел этот дорожный знак. И я отец, который регулярно ездит со своим сыном через этот перекресток на машине, а иногда и на мотоцикле, крепко зажав сына между ног, нацепив ему на голову левый шлем, купленный у Порта Портезе,[79] и убежденный в том, что оберегает свое чадо, как никто другой. Этот человек — я. Но я также и сын, не ладивший с отцом, разумеется, по вине отца, и ни разу не задавший себе вопроса: а кто твой отец на самом деле? Я муж, не изменявший жене, как будто это была единственная угроза его семейной жизни, и не заметивший, что ему изменяет жена. Я брат, критиковавший свою сестру, ее политические взгляды, ее друзей, ее поклонников, ее мужа, убежденный, что всегда прав, а сейчас чем моя жизнь отличается от жизни сестры? Я дядя, и мои три племянника передо мной робеют. Я человек, который рассказывает гостям одно и то же. Я человек, который не приводит в порядок свой дом, хотя деньги на это есть. Я человек, который при виде пистолета бросается искать полицейского, человек, который дарит чеки и не подписывает их. Я человек, который бросает курить, а потом начинает заново. Я шахматист, от которого ждут чудес, а он бросает шахматы, потому что не выносит поражений. Я человек с прекрасной памятью, который ее теряет. Я детский писатель, который повсюду ворует идеи, и утверждает, что ни на что не претендует, но это вранье, претендует, и еще как…
Да, сейчас все кажется таким ясным и таким простым. Какое удовлетворение доставляет правда, до чего она чиста и неотразима, когда доходит до тебя не против воли, не пробиваясь через попытки от нее отмахнуться, а вся как есть. Какое облегчение и какой стыд одновременно, и как все это горько и тяжко, как непохоже на то, что мне представлялось в мечтах — рубеж, с которого начнется новая, настоящая жизнь, праздник, полный людей и света, как в конце “Восьми с половиной”,[80] а вместо этого…
А все потому, что я считал, будто жизни можно научиться по фильмам. Я даже однажды заявил об этом публично, в одном интервью на радио, недавно: “Кино научило меня жизни”, или что-то в этом роде. Вот именно, я — человек, которому, чтобы понять, какую чушь он сморозил, нужно врезаться в такси, сломать плечо и улечься на носилки.
— Как себя чувствуешь? — спрашивает верзила. В полумраке его призрачный силуэт нависает надо мной, как будто поднося удавку.
— Бывало и получше, — отвечаю я, ведь я человек, который помнит фразы из фильмов, а потом их цитирует или вставляет в свои книжки, или то и другое одновременно, а потом, в один прекрасный день забывает и не знает, ни что писать, ни что говорить. (Эта реплика Пола Ньюмана в “Детективе Харпере: безвыходное положение”[81] — интересно, скоро я её забуду?)
81
Пол Леонард Ньюман (1925–2008) — американский актер, режиссер, продюсер. Оригинальное название фильма, о котором идет речь, — “Подмокшее дело” (1975), режиссер Стюарт Розенберг.