Затем, в разгар наших объяснений, Франческино засыпает. Мгновенно, как за ним водится: еще секунду назад он спрашивал “почему?”, а сейчас уже спит, как сурок. После нескончаемых разговоров наступает мягкая, ласкающая тишина, в пробивающемся сквозь шторы свете проступает во всех деталях обстановка нашего роскошного номера — в таком я отродясь не думал оказаться: туалетный столик, эстамп в раме, шкаф внушительных размеров с обитыми тканью створками. Анна тоже засыпает, а я, хотя и смертельно устал от этого длинного, трудного, фантастического дня, еще какое-то время бодрствую. Смотрю на малыша, на его спокойное личико с такими недолговечно детскими чертами, и спрашиваю себя, сумею ли я быть на высоте положения, сумею ли защитить его. Что бы ни угрожало, справиться с этим будет не просто, потому что происходит это не там, где я чувствую себя хозяином положения, но я обязан выстоять. Он же выстоял, выиграл свою великую битву: после множества неудач, особенно обидных и непонятных для него с его ловкостью и умением все схватывать на лету, после самого настоящего кризиса личности, потери веры в себя, психологической блокировки и прочего, ему все же удалось самостоятельно научиться ездить на двухколесном велосипеде (“наконец удалось”, сказал тип в пиджаке и рубашке с короткими рукавами). Франческино сообщил нам об этом в тот день, когда моего отца отвезли в больницу, три недели назад, и устроил показательное выступление на площадке перед нашим домом. Он крутил педалями, любо-дорого смотреть. Мы рассказали об этом моему умирающему отцу, который всегда твердил, что блокировку можно снять, что для этого нужна лишь методичность и сила воли, и только все, на мой взгляд, портил, ну, да Бог с этим. После его смерти только мы с Анной знали, что Франческино выбрался из своего тупика, да еще его дружок с первого этажа, Лука, — они с ним гоняли каждый день во дворе. Черт побери, мы об этом никому не говорили: Франческино хотел всех летом удивить.
4
Во Виареджо мы прекрасно проводили время, хотя все выглядело довольно странно. Родители Анны, не говоря о Франческино, безоговорочно приняли нашу версию внезапного приезда: нам просто захотелось немного побыть с ними, и во всю использовали приятную неожиданность — есть, с кем поговорить, с кем посидеть за столом, и внук в полном их распоряжении. Они не заметили, что все это шито белыми нитками: еще не закончился учебный год, у родителей дел по горло, и вдруг ни с того ни с сего они все бросают и посредине недели, в среду, отправляются на курорт. Либо — вероятней всего — заметили, но вопросов задавать не стали: побоялись показаться назойливыми, да и удовольствие портить не хотели. Как бы там ни было, мы, несмотря ни на что, безмятежно проводили время — ходили на пляж, в детский игровой зал, катались на роликовых коньках, устраивали прогулки в сосновый бор, в гавань. Да, скорей всего так, все притворялись: тесть с тещей делали вид, что в нашем приезде нет ничего необычного, Франческино — что еще не научился кататься на велосипеде (он хочет поразить дедушку, моего отца, потому что убежден, что люди после смерти возвращаются), мы с Анной — что нам ничто не угрожает, и, может, поэтому ничто не омрачало наше времяпрепровождение.
Не скрою, я смотрел в оба и готов был подметить любую, выходящую из ряда вон мелочь (как в игровых тестах “Найди ошибку”), но ничего, вселяющего беспокойство, не происходило, если не считать пролетевшую по набережной “Дайхатсу-Ферозу”, когда мы стояли на переходе, правда, эта была другого цвета и с номерным знаком Лукки, но я, тем не менее, вздрогнул.
Мы с Анной день ото дня откладывали разговор о нашей проблеме; впрочем, разыгрывая комедию, не так трудно впасть на пару дней в самообман и вообразить себя одной из тех утопающих в блаженстве семеек, которые провозглашают себя адептами самодостаточности и выступают против всеобщей стандартизации, отвергая, однако, не основы, а детали: у них нет телевизора, они не дарят подарки на Рождество, презирают футбол, пиццу на вынос и велюровые спортивные костюмы. Надо, впрочем, признать, в этих семьях есть что-то героическое, и это всегда меня в них умиляло, в частности, их слепая привязанность к бессмысленным ценностям (альтернативная медицина, отпуск в июне, катание на лыжах, экологически чистые продукты), во имя которых они переносят отпуска, составляют тщательно продуманные планы, вдумчиво копят деньги, вдумчиво тратят их, вдумчиво путешествуют по Европе, и все эти умственные усилия уходят на то, чтобы варварское и хаотичное потребительство заменить потребительством гуманным, упорядоченным, но не менее жадным. Мы не из таких — чересчур утомительно, хотя могли бы такими стать; во всяком случае, прогуливаясь по набережной Виареджо 11 июня, Франческино у меня за закорках, рядом — Анна, словно летящая по воздуху (дает о себе знать школа бывшей балерины), в напоенном ароматами вечернем воздухе, исчерченном ласточками, одуревшими от пространства, в окружении буйно цветущих агав (они цветут раз в пятнадцать лет, потом погибают) и многих других пока нетронутых красот, которые через пару недель подвергнутся беспощадному истреблению, мы вполне можем сойти за одну из таких семеек. Семья, отличающаяся от других, из тех семей, что не учитываются в социологических опросах, поскольку не подходят под стандарт.
В июне, кстати, Виареджо — совсем другой город: аристократичный, томный, даже экзотичный, каким, вероятно, был во времена своего довоенного расцвета, когда Эдда Чиано[14] беспокоила его своими бурными летними заездами, свинорылые фашистские иерархи с напомаженными бриллиантином волосами перекочевывали из алькова в бассейн и обратно, а герои-анархисты мечтали взорвать их знаменитой бомбой “все свободны”, которая в Италии так никогда и не взорвалась. Впрочем, что я знаю о том, каким был Виареджо в ту пору? Ничего я не знаю. Но легко могу вообразить: воздух, цвета, запахи тех лет… Не знаю, отчего так получается, но мне кажется, будто я их помню, и стоит мне оказаться здесь в июне, в один из этих необыкновенных дней, пустых и словно разреженных, особенно ранним утром, у пляжа с еще редкими зонтиками, возникает ощущение, что они прорастают сквозь мусор современности. Так порою встречаешь пожилую даму, которую никогда раньше не видел, и по тому, как она улыбается, или убирает руку после пожатия, кажется, видишь всю ее красоту полувековой давности.
Словом, чудные деньки; и хотя их было всего четыре, но складывалось впечатление, что куда больше. Лишь вчера вечером, уложив Франческино спать и воспользовавшись отсутствием тестя с тещей (по субботам они посещают танцевальные вечера для пожилых), мы с Анной вернулись к главному вопросу, и нелегко было убедить ее в правильности решения, которое к этому времени я уже принял, а именно — я возвращаюсь в Рим, она же с Франческино остается. Это типичный пример заведомо ложного суждения, где первая часть противоречит второй, потому что, собираясь возвращаться в Рим, я должен был утверждать, что это неопасно, но прося ее остаться с ребенком здесь, косвенно признавал, что опасность все-таки существует. Анна — отличный логик, она тут же нащупала это противоречие и, спору нет, разбила меня по всем пунктам, и если в конце концов согласилась меня отпустить, то только потому, что поняла: мое решение — не самое умное и не самое правильное, оно просто единственно возможное. Она пришла к этому пониманию в результате великолепной умственной импровизации: еще одна короткая и ослепительная логическая цепочка в копилке ее неординарных, исполненных с неподражаемым совершенством жизненно важных решений, в которых ей, как никому из людей, мне известных, удается совместить форму и содержание.
Мы продолжали спорить, она перевела дыхание, готовясь опровергнуть очередное мое утверждение, как вдруг замолчала, отвернулась и опустила глаза, как будто ища что-то на полу. Ее ноги были в четвертой балетной позиции. Застыла так на несколько секунд — две, три, не знаю точно, но время было рассчитано точно: чуть меньше — и это было бы смешно; чуть больше — и показалось бы, что она колеблется. Потом взглянула на меня и произнесла: “Ладно”. Спор окончен.
14
Эдда Чиано-Муссолини (1910–1995) — дочь Муссолини, отличавшаяся экстравагантностью нравов и поведения.