ы. — А без того самого. Вернулись чтоб вовремя, к десяти тридцати, как из пушки, — сказал Елистратов. — Теперь ясно: вернуться к десяти тридцати, как из пушки! — выкрикнул Воронков. Елистратов молча в упор посмотрел на юношу. И тот прочел в этих узких, бледно-голубых, почти белых глазах такую неприязнь и укоризну, такую нелюбовь к себе, что смешался и сразу отрезвел. Старшина мотнул головой, не то прощаясь, не то выражая крайнее неодобрение, и, не сказав больше ни слова, пошел, тяжело и твердо ступая, к казармам. — Допек ты его!.. — обрадованно сказал Булавин. — Ну, держись, теперь попляшешь цыганочку! Воронков промолчал; он выглядел озадаченно. — Елистратов памятливый, не забудет, не простит. Через сто лет тебе это припомнит из принципа… — И Булавин, подождав ответа, добавил как бы с упреком: — Всякий раз свое «я» хочешь показать — вот что тебе жизнь портит. А свое «я» и у Додона есть. Они подходили к мосту. Вдали в изогнутых берегах река казалась совершенно неподвижной, превратившись в густую и гладкую, как эмаль, мол очно-желтую массу; ближе эта светлая полоса была нежно-голубого цвета, как небо над нею, и лишь под мостом, в тени, отброшенной каменными опорами, она опять становилась водой — бегущей, зеленоватой, прозрачной водой, сквозь прохладную толщу которой виднелось песчаное дно. Слева от моста стояла на приколе плавучая пристань; справа до забора, огораживающего территорию портовых складов, простирался пляж; там и сейчас копошились на песке сизо-коричневые тела купающихся. Выше был город; он поднимался ярусами по береговому склону, пестрел красными черепичными крышами, белыми стенами старых кварталов, зеленью садов; он тянулся кверху игрушечными башенками своей древней крепости и ажурными, господствовавшими над местностью, бесплотными, как чертеж, радиобашнями, поставленными высоко на голом плато. Когда солдаты взошли на мост, внизу из-под ног у них вынырнул утлый пароходик. На его палубе теснились пассажиры — женщины в разноцветных платьях, в легких шарфиках, — и он был похож на цветочную клумбу, плывшую по реке. — Свое «я» у каждого есть, — опять заговорил Булавин. — Только один смолчит, когда ему на ногу наступят, затаится до случая, а другой даст сдачи — смотря по характеру… Ты не думай, что раз у тебя среднее образование, тебе и черт не брат. — А я и не думаю… При чем тут среднее образование? У нас во взводе не один я со средним образованием. И в чем дело? — вспылил Воронков; он был не на шутку встревожен и опять поэтому злился на старшину, так некстати попавшегося на дороге. — Никто не может запретить мне думать, что мне хочется. Додон — тупица классическая, это видно невооруженным глазом; двух слов связать не умеет. Стремясь оправдаться перед самим собой, он мысленно поискал, что еще особенно обидное можно было сказать о старшине. — Неудачник к тому же, скоро сорок стукнет, а что впереди? Все та же казарма. Вот Додон и срывает свою обиду. — Погоняет он тебя по нарядам, намахаешься шваброй, по-глядим, какой ты будешь удачник, — сказал Булавин. — А за что? Я служу не хуже других. Нет, ты скажи, за что? — настаивал Воронков. — Швабры, между прочим, я тоже не очень боюсь. — Старшина всегда найдет, за что… — Булавин легонько похлопывал по перилам моста кистью правой руки, на тыльной стороне которой была татуировка: два скрещенных кинжала в овале из фиолетовых листьев и лент. — Но правильно, тушеваться нечего, весь век тушеваться — от скуки помрешь, — довольно непоследовательно заключил он. Воронков замедлил шаг, глядя на пляж внизу. Там по узкой, обнажившейся из-под воды отмели бежала девушка в купальном костюме — длинноногая, с розовыми коленками, и концы полотенца, перекинутого на спину, трепетали за ее плечами. Неожиданно с реки послышалась музыка. Пароходик, похожий на цветник, причалил к пристани, и спрятанный на нем духовой оркестр заиграл вальс «Дунайские волны». В другое время музыкальный Воронков презрительно назвал бы его пошлым. Но сейчас юноше почувствовалось, что сама прелесть и радость, вольной недоступной для него жизни, разлитые вокруг, сама красота огромного мира — заката, реки, города — зазвучали в этой плавной, мелодичной музыке, далеко разносившейся по воде. С пароходика повалили пассажиры: женщина в красном, как пион, платье и мужчина в полосатой тельняшке закружились под музыку на деревянном настиле пристани. «А ну его, Додона!» — подумал с сердцем Воронков, как думают о чем-то очень досадном, но в конце концов преходящем и ничтожном. Не в силах ничего поправить в случившемся, он стремился уже поскорее позабыть о собственной неосторожности… И такой несуразной, такой странной ошибкой представилось ему, что он, Андрей Воронков, со своими большими надеждами и планами, начитанный и одаренный, в чем никто в его семье не сомневался, любимый матерью, сестрами, дедом — умными, прекрасными, образованными людьми, — пребывает сейчас в полном подчинении у этого ограниченного и простоватого знатока шагистики и казарменного хозяйства. — Ох, Саша, а нам еще служить и служить! — нетерпеливо, с раздражением вырвалось у Воронкова. — Как медному котелку, два года еще… Булавин усмехнулся. Самому ему нравилась военная служба, и его забавляли те перемены, что происходили с его избалованным товарищем. В первые дни в армии Воронков — парень со средним образованием, помнивший наизусть уйму стихов, но при этом по-ребячьи наивный и в житейских делах скорее глуповатый — делал вид, что он решительно всем доволен, даже восхищен; прошло недолгое время, и он с невылившимися слезами в глазах читал и перечитывал письма, приходившие из дому. Впрочем, надо было отдать ему должное: несмотря на всю свою жизненную нестойкость, на сумбур в голове, на капризы, Воронков оказался неплохим товарищем, не хныкал, не нагонял тоски и нисколько не робел перед начальством. — Разочаровался? Ничего, очаруешься, когда прикажут! — сказал Булавин. — А ты нет? Ты не разочаровался? — вопросом на вопрос ответил Воронков. — Мне с чего разочаровываться? С двенадцати лет вся семья была на моих руках. — Булавин сказал это легко, нимало не жалуясь. — Я же старший у матери был… Спустя четверть часа, выбравшись из узких приречных улочек и повернув к центру, Воронков не помнил уже о Елистратове: ему слишком хотелось скорее отдаться празднику, который наступил и для него, и он отложил на завтра, на понедельник, все свои неприятности. На центральной улице города (жители называли ее проспектом) был во всю ее длину устроен бульвар. Разросшийся, тенистый, он делал эту улицу — с ее большими магазинами, с кинематографами, с рестораном «Байкал» и кафе «Чайка», с обильно остекленным новым зданием почты — похожей немного на парк. В воскресные дни по вечерам здесь и происходило главное гулянье. На низких садовых скамейках под липами засветло усаживались зрители: старцы в обветшавших панамах и длинноволосые щеголи в клетчатых выходных пиджаках, подростки, усердно дымившие сигаретами, и отставные моряки в капитанках со своими молчаливыми, как изваяние, женами. К вечеру длинные, на чугунных ножках скамейки были уже плотно заполнены. А мимо, в дымно-оранжевых, негреющих лучах, пронзавших листву, медленно двигалась однообразно пестрая, однообразно шумная, стиснутая в узком пространстве толпа. Девицы в тесных юбках, с голыми загорелыми ногами проходили, как по живому коридору, как сквозь строй, под взглядами мужчин — старых, молодых и совсем юных, — болтая и хохоча, охваченные чрезмерным оживлением. Воронков и Булавин, выйдя на бульвар, точно окунулись в неспокойный горячий поток. Они замолчали, держась плечом к плечу, черпая в этой близости необходимое обоим мужество, — навстречу из пропыленных сумерек, блестя глазами, зубами, шелестя платьями, шурша по песку своими босоножками, выходили все новые красавицы. Их шествие напоминало парад — воскресный еженедельный парад невест. И Воронков радовался и дивился их открытым кофточкам, их тонким прелестным голосам, их искусным прическам, подрагивавшим при ходьбе, впитывая в себя эти подробности, стараясь ничего не упустить. На лице его выступило напряженное, ищущее выражение. Иногда Булавин толкал его в бок. — Глянь! Вон та, белая вся, с цепкой на шее, как Джульетта! Сильна! — восклицал он. — Где? — Воронков быстро поворачивался. — Вон с цепкой… Ест мороженое, белая вся, как Джульетта, — веселясь, говорил Булавин. Он приходил в ликующее состояние вообще во всех случаях, когда его что-либо захватывало; восхищаясь, он готов был закатиться смехом. Как всегда неожиданно, загорелись фонари — одновременно по всей длине бульвара. Небо сразу же померкло, точно и небесным светом управляли на пульте городской электростанции, а листва на деревьях окрасилась в театральный, неестественно яркий цвет. Казалось, что это раздвинулся вдруг, как в зрительном зале, занавес и открылась блещущая огнями сцена, на которой разыгрывалось представление. — Давай закурим! — волнуясь, сказал Воронков Булавину, Он чувствовал себя почти как дебютант, впервые вступающий на заветные подмостки, и страшные, и притягательные. Но вот они достигли конца бульвара и повернули назад, вновь проделали весь путь в обратном направлении, вновь повернули, и ничего особо примечательного с ними не случилось: их как бы не принимали в игру. Воронков и Булавин повторили свой рейс в тр