илось ему, что он, Андрей Воронков, со своими большими надеждами и планами, начитанный и одаренный, в чем никто в его семье не сомневался, любимый матерью, сестрами, дедом — умными, прекрасными, образованными людьми, — пребывает сейчас в полном подчинении у этого ограниченного и простоватого знатока шагистики и казарменного хозяйства. — Ох, Саша, а нам еще служить и служить! — нетерпеливо, с раздражением вырвалось у Воронкова. — Как медному котелку, два года еще… Булавин усмехнулся. Самому ему нравилась военная служба, и его забавляли те перемены, что происходили с его избалованным товарищем. В первые дни в армии Воронков — парень со средним образованием, помнивший наизусть уйму стихов, но при этом по-ребячьи наивный и в житейских делах скорее глуповатый — делал вид, что он решительно всем доволен, даже восхищен; прошло недолгое время, и он с невылившимися слезами в глазах читал и перечитывал письма, приходившие из дому. Впрочем, надо было отдать ему должное: несмотря на всю свою жизненную нестойкость, на сумбур в голове, на капризы, Воронков оказался неплохим товарищем, не хныкал, не нагонял тоски и нисколько не робел перед начальством. — Разочаровался? Ничего, очаруешься, когда прикажут! — сказал Булавин. — А ты нет? Ты не разочаровался? — вопросом на вопрос ответил Воронков. — Мне с чего разочаровываться? С двенадцати лет вся семья была на моих руках. — Булавин сказал это легко, нимало не жалуясь. — Я же старший у матери был… Спустя четверть часа, выбравшись из узких приречных улочек и повернув к центру, Воронков не помнил уже о Елистратове: ему слишком хотелось скорее отдаться празднику, который наступил и для него, и он отложил на завтра, на понедельник, все свои неприятности. На центральной улице города (жители называли ее проспектом) был во всю ее длину устроен бульвар. Разросшийся, тенистый, он делал эту улицу — с ее большими магазинами, с кинематографами, с рестораном «Байкал» и кафе «Чайка», с обильно остекленным новым зданием почты — похожей немного на парк. В воскресные дни по вечерам здесь и происходило главное гулянье. На низких садовых скамейках под липами засветло усаживались зрители: старцы в обветшавших панамах и длинноволосые щеголи в клетчатых выходных пиджаках, подростки, усердно дымившие сигаретами, и отставные моряки в капитанках со своими молчаливыми, как изваяние, женами. К вечеру длинные, на чугунных ножках скамейки были уже плотно заполнены. А мимо, в дымно-оранжевых, негреющих лучах, пронзавших листву, медленно двигалась однообразно пестрая, однообразно шумная, стиснутая в узком пространстве толпа. Девицы в тесных юбках, с голыми загорелыми ногами проходили, как по живому коридору, как сквозь строй, под взглядами мужчин — старых, молодых и совсем юных, — болтая и хохоча, охваченные чрезмерным оживлением. Воронков и Булавин, выйдя на бульвар, точно окунулись в неспокойный горячий поток. Они замолчали, держась плечом к плечу, черпая в этой близости необходимое обоим мужество, — навстречу из пропыленных сумерек, блестя глазами, зубами, шелестя платьями, шурша по песку своими босоножками, выходили все новые красавицы. Их шествие напоминало парад — воскресный еженедельный парад невест. И Воронков радовался и дивился их открытым кофточкам, их тонким прелестным голосам, их искусным прическам, подрагивавшим при ходьбе, впитывая в себя эти подробности, стараясь ничего не упустить. На лице его выступило напряженное, ищущее выражение. Иногда Булавин толкал его в бок. — Глянь! Вон та, белая вся, с цепкой на шее, как Джульетта! Сильна! — восклицал он. — Где? — Воронков быстро поворачивался. — Вон с цепкой… Ест мороженое, белая вся, как Джульетта, — веселясь, говорил Булавин. Он приходил в ликующее состояние вообще во всех случаях, когда его что-либо захватывало; восхищаясь, он готов был закатиться смехом. Как всегда неожиданно, загорелись фонари — одновременно по всей длине бульвара. Небо сразу же померкло, точно и небесным светом управляли на пульте городской электростанции, а листва на деревьях окрасилась в театральный, неестественно яркий цвет. Казалось, что это раздвинулся вдруг, как в зрительном зале, занавес и открылась блещущая огнями сцена, на которой разыгрывалось представление. — Давай закурим! — волнуясь, сказал Воронков Булавину, Он чувствовал себя почти как дебютант, впервые вступающий на заветные подмостки, и страшные, и притягательные. Но вот они достигли конца бульвара и повернули назад, вновь проделали весь путь в обратном направлении, вновь повернули, и ничего особо примечательного с ними не случилось: их как бы не принимали в игру. Воронков и Булавин повторили свой рейс в третий раз, в четвертый, но удача не улыбнулась им: их не замечали или от них отворачивались. Булавин — более предприимчивый и бесцеремонный — пробовал было завязать знакомство с иными из барышень, прогуливавшихся без кавалеров, но те отмалчивались, будто не слыша, либо ускоряли шаг, чтобы уйти. В одном случае солдатам довольно грубо посоветовали «топать своей дорогой». А девичий парад все не кончался, все длился, и какие-то гражданские молодые люди с непокрытыми нестрижеными головами обнимали в полутьме своих подруг; сладкие запахи духов, смешиваясь с запахом нагретой пыли, поднятой сотнями ног, веяли в теплом, точно комнатном, воздухе. И лишь одни они — Булавин и Воронков, — несмотря на все старания, так и не смогли переступить за невидимую черту, отделявшую их от этой счастливой толпы. Между тем их бесплодное «крейсирование» по бульвару стало вовсе не безопасным. Разгоряченные, позабывшие об осторожности, они не разглядели одинокого майора, вышагивавшего навстречу, и не отдали ему чести; офицер окликнул солдат, но, будто не расслышав, они не остановились. II теперь им вообще лучше было убраться с бульвара, так как майор мог встретиться и на обратном рейсе. — Дурни мы, чушки деревянные! — сказал Булавин, выйдя из-под лип на тротуар; он уже не смеялся и был зол. — Ты тоже хорош: заладил одно — идем на бульвар!.. Ты деловой парень или нет? — Деловой, ну и что? — сказал Воронков. — А то, что зря вечер провели… Мог бы сообразить: порядочная с солдатом гулять никогда не станет. Зачем ей солдат? Замуж за него не выскочишь: он службу кончил и домой поехал, ищи его потом через адресный стол. А непорядочной тоже мало выгоды с нами знакомиться… Неожиданно, как с неба свалился, к ним подошел солдат их взвода, Даниэлян, гигант, на голову возвышавшийся над прохожими. — Где был? Тоже невесту высматривал? — уныло осведомился Булавин. — Кино ходил, нет компания. Какой интерес? — потупившись, ответил Даниэлян; он плохо говорил по-русски и стеснялся этого. Но вдруг его точно прорвало. — У нас тоже кино есть… Я много кино смотрел, — горячо заговорил он. — Я всей бригадой ходил… Мой брат Григор ходил, дядя Гурген ходил, дядя Ананий. Другой совсем интерес. Даниэлян улыбался, но его большие, бархатисто-черные, без блеска глаза оставались печально-просящими… Родное село, привидевшееся ему сейчас, лежало где-то за сотни и сотни километров отсюда, где-то в долине Аракса, посреди виноградников, хлопковых плантаций, абрикосовых рощ. И можно было догадаться, как томился и тосковал в чужом городе этот застенчивый великан. — Чего ж ты один? Отбился, что ли, от наших? — сказал Булавин. — Давай присоединяйся… Опять, во второй раз сегодня, послышался вальс «Дунайские шиш». Рядом, в квадратном окне, занавешенном изнутри полупрозрачной тканной золотом занавеской, сияла зеленая неоновая надпись: «Кафе „Чайка“. Такую же надпись, но малинового цвета изливали гнутые стеклянные трубки над входом в кафе, и асфальт там перед порогом был окрашен в красное. Когда распахивалась дверь, музыка становилась слышнее и на улицу вырывался смутный, будто птичий гомон. — Может, заглянем, а? Рискнем, а? — проговорил Воронков полувопросительно, ища поддержки. Он отлично знал, что вход в заведение, где подаются крепкие напитки, был солдатам запрещен. — Что мы, не люди, что ли? Его товарищи промолчали; предложение было и слишком соблазнительным и почти отчаянным: из кафе „Чайка“ все трое проследовали бы — в этом едва ли могли быть сомнения — в городскую комендатуру. Воронков наклонился к окну: в щелку между занавеской и рамой он увидел пальмовую ветку, тонущую в сизом дыму, как в воде, а дальше нечто расплывчатое, но мерцающее множеством огоньков — зеркальную буфетную стойку с посудой. Точно вынырнув из глубины, появилась голова девушки в кружевной, похожей на корону наколке — царевны этого подводного царства. Девушка обернулась на мгновение к окну: совсем близко мелькнули ее затуманенные, дивные глаза. И Воронков подумал, что именно здесь, в кафе с нежным названием „Чайка“, и совершалось главное действие сегодняшнего праздника. Часто раскрывалась дверь, люди входили, выходили, и Булавин, провожая их взглядом, поругивался. Снедаемые жаждой утех, тоскующие, обиженные, солдаты топтались у входа в этот недостижимый для них рай, куда так легко на их глазах проникали другие.