– Не раз за последнее время вы пытались задеть меня, мое достоинство, – ровным и холодным голосом произнес он. – Но сегодня ночью вы совершили нечто намного худшее: надругались над памятью отца... Да, именно так, – продолжал он, ибо она, вздрогнув, подняла голову, и ему показалось, что она собирается возразить. – Именно так, потому что Уильям Уоллес, которого я имел честь знать лучше, нежели вы, предпочел бы умереть, но только не причинить урона Шотландии, которую любил всей душой. А в настоящее время, когда именно Роберт Брюс воплощает надежды Шотландии на свободу, вы, леди, осмелились нанести ему и ей смертельный удар. Если бы ваш замысел удался, кого, как не вас, назвали бы предателем страны и своего отца?
Джиллиану жгли его негромкие ясные слова. Она ощущала, как с нее, словно шелуха, спадает налет гордости своей миссией мстителя, раскалывается праведный образ ангела справедливости и она остается лицом к лицу с другой правдой, не своей собственной, с правдой, которая оказалась сильнее, чем та, которую она придумала для себя. Она не опускала головы, слушая слова Карлейля, но в душе ощущала пустоту и глубочайшее уныние.
Карлейль угадывал ее состояние, но сохранял непроницаемое выражение, не выдавая своего удовлетворения или сочувствия.
– Джейми, – произнес он так же холодно и бесстрастно, – подвинь сюда вон ту скамью.
Управляющий подтянул одну из больших тяжелых скамей, стоявших возле пиршественного стола, и поставил перед креслом Брюса.
– Ложись на нее, жена! – приказал Карлейль. – Лицом вниз.
Она собрала все остатки гордыни, какие могла в себе найти, и, передернув плечами, негромко сказала, обращаясь только к мужу:
– Я все равно останусь со щитом.
– Нет, Джиллиана, – ответил он, чуть ли не впервые назвав ее по имени, – нет, на сей раз ты окажешься на щите.
И он кивнул на скамью.
Она думала, что не сможет сдвинуться с места, но приказала себе идти и пошла: ноги подчинились. Нахлынувшая слабость отступила, она спокойно, не суетливо, легла на скамью, на живот. Теперь ей предстояло выбрать, куда повернуть лицо: налево – к Роберту Брюсу и Карлейлю или направо – к остальным четверым свидетелям. Она предпочла первых двух.
– Агнес, – позвал Карлейль сестру, не сводя глаз с Джиллианы.
Когда та подошла, он протянул ей свой короткий кинжал:
– Разрежь ей одежду на спине. Только будь осторожна, не поцарапай кожу.
«Как он заботится о ее коже, – подумала Агнес, не в силах сдержать слезы, – а сам тем временем держит в руке ужасную плеть».
Почувствовав легкие прикосновения Агнес к своему телу, Джиллиана спросила, с трудом сдерживая дрожь в голосе:
– Надеюсь, он не станет связывать мне руки?
– Нет, – услышав вопрос, сказал Карлейль, как ей показалось, с некоторым презрением, – она же не боится боли.
Своими словами он хотел вдохнуть в нее новые силы к сопротивлению. И кажется, это ему удалось. «Быть может, –подумал он, – если нашему браку суждено выжить, то происходящее пойдет ей на пользу».
Все уже было готово для начала экзекуции; Агнес вся дрожала, но тщательно скрывала дрожь, то же происходило с Джиллианой. Сейчас она думала только об одном – чтобы поскорее все началось и поскорее кончилось, чтобы исчезли все глазеющие мужчины, молчаливые, но любопытные.
Карлейль взял свой кинжал из рук сестры, указал ей, где встать – так, чтоб хотя бы частично заслонить распростертую фигуру Джиллианы от глаз четырех мужчин, стоящих справа.
Взглянув в сторону Джейми, он коротко бросил:
– Считай удары.
Тот кивнул.
– Крепче держись за скамью, – сказал Карлейль Джиллиане и занес плеть.
Первый удар, наискосок через плечи, оказался не таким болезненным, как она предполагала. И не таким сильным. «Вполне терпимо», – подумала она.
Следующие четыре он нанес один ниже другого, и от каждого оставался розовый след, напоминающий ее застарелый шрам на правом плече.
Боль с каждым новым ударом становилась сильнее, но она все время повторяла себе, что боль можно и нужно стерпеть. Ведь боль ничто по сравнению с унижением, которому она подверглась и которое заслужила, а значит, необходимо терпеть и то и другое. Все-таки лучше, чем отсечение головы, хотя, наверное, больнее. С каждым ударом она сильнее прикусывала губу, и ей удавалось сдерживать стоны... Но вот она услышала, как Карлейль сказал:
– Предыдущие удары наносились во имя чести старого воина. Остальные удары будут ради ее собственной чести.
Она почувствовала, как его рука освобождает пояс рейтуз, и затем одним рывком он спустил их с ее бедер, обнажив ягодицы.
– Нет! – закричала она и начала подниматься со скамьи, но рука Карлейля припечатала ее обратно, и он повторил:
– Держись за скамью!
Она уже смирилась, хотя ощущение глубокого стыда и унижения пронизало ее как от нового действия Карлейля, так и от недавно прозвучавших страшных обвинений в том, что она чуть было не совершила настоящего предательства в отношении своей родины и своего родного отца.
При следующих ударах, которые начал снова отсчитывать Джейми, она поняла, что ранее Карлейль не вкладывал в них и малой доли своей силы, теперь же, нанося удары ниже спины, он совсем перестал ее жалеть и, видимо, задумал отомстить за все.
Ее охватил новый приступ жалости к себе, поруганной, оскорбленной, лежащей с оголенной спиной и задом на жесткой скамье, перед взорами короля Шотландии и его лордов, которые наверняка со злорадством смотрят, как на ее коже появляется все больше кровавых полос и чьи взгляды ранят не меньше, чем удары плети... Острая жалость вкупе с острой болью повлекла за собой очередной взрыв: не успел Джейми произнести слово «двенадцать», как она принялась рыдать, чего с ней не случалось с самого детства.
Она рыдала о том, что потеряла былой контроль над собой; о том, что так мало знала отца, умершего страшной смертью; о том, что, обучая ее умело драться и побеждать, он никогда не учил любить, утешать, обнимать и, быть может, сам не умел этого. Она рыдала об ущербе, который нанесла его памяти своим несуразным поведением – покушением на убийство без достаточных на то оснований.
Слезы становились обильнее: она плакала об одиночестве своей души, которое не сумела преодолеть даже с помощью любви другого человека, своего мужа; плакала о годах, опустошенных упрямством и гордыней, когда она не умела, не хотела отвечать любовью на любовь, – так было в ее отношениях с сестрой Марией, с братом Уолдефом, а потом и с Джоном Карлейлем; плакала о том, к каким страшным последствиям привело все ее поведение.
И с пролитыми слезами, с чувством стыда и горечи, унижения и обиды рождалось, приходило ощущение чего-то нового, что она не могла четко обозначить, но что созревало в глубине ее существа, размягчая воинственное ядро, ту непоколебимую основу, которая всегда отличала ее от других женщин и от многих мужчин тоже и которой она так гордилась.
Она извивалась от сильных, болезненных ударов, ее ногти царапали дерево скамьи, непрекращающиеся рыдания помогали легче переносить боль и унижение.
Как в конце кошмарного сна, услышала она голос Джейми:
– Двадцать пять.
Руки ее ослабили хватку, обессилено соскользнули со скамьи.
Карлейль отбросил плеть, быстрым движением натянул на нее спущенные рейтузы, легко подняв с ложа страдания, поставил на ноги. Ему хотелось дольше держать ее в руках, баюкая, как обиженного ребенка, целуя, но он не мог позволить себе расслабиться. Он повернул ее лицом к Роберту и спросил у того:
– Вы удовлетворены, милорд, исполнением приговора?
– Да, – ответил тот. – Правда, первые удары были чересчур слабыми, но затем вы исправились.
– А теперь, жена, – негромко сказал Карлейль, наклоняясь к уху Джиллианы, – попроси прощения у нашего короля за то безумное действо, которое ты против него совершила.