Тогда уже находились люди, относящие быстрые успехи Голицына в обучении хора к тому трепету, который этот верзила и громобой внушал яремной покорности рожденных в рабстве. Но причина была в прямо противоположном. Нравный, дерзкий, несдержанный до буйства, князь был научен видеть в участниках своей капеллы равных с ним перед лицом искусства сотоварищей. Ко всем хористам от мала до велика он относился не только терпеливо, но и уважительно. И чем дальше, тем проще и естественней это ему давалось. Они могли сбиваться, фальшивить, терять какие-то ноты, упорствовать в непонимании, он не раздражался, не повышая голоса, спокойно и настойчиво пробивался к тому роднику, где зарождается песня. Верный ломакинским наказам, он щадил человеческое достоинство подневольных людей. Оказывается, даже в самых забитых, замордованных есть некая хрупкость, которой нельзя касаться. И хористы скоро начинали понимать, что строгий, грозный великан вовсе не страшен, он любит песню и хочет от них лишь одного, чтобы они хорошо, с душой пели. Да ведь и они - в подавляющем большинстве - были по призванию песенными людьми и тоже хотели, чтобы песня жила, дышала.
Вскоре небольшой детский хор Голицына стал нарасхват. Хор пел не только в домовой церкви генерал-губернатора, но и в сельских церквах многочисленных долгоруковских родственников, в частных домах, даже в благородном собрании, где устраивались концерты духовной и светской музыки.
Но если представить себе харьковскую жизнь Юрки Голицына лишь в свете его музыкальных увлечений, когда в просветленной сосредоточенности начинало ровно, сильно и ритмично биться его слишком беспокойное сердце, то картина будет, мягко говоря, односторонней. Он все-таки оставался любителем "аматером", как тогда говорили, отдавая музыке часы, остающиеся не от службы, разумеется, - нынешнее безделье превосходило пажеское, - а от светской жизни, балов, бесконечных визитов, карточной игры, всегда убыточной для азартного и нерасчетливого князя, флирта, сочинения альбомных стишков, цыган и заправских романов одновременно с несколькими дамами, принадлежащими к верхушке харьковского общества. Его репутация бретера, основанная на ложных слухах и безобманной уверенности, что он всегда готов выйти к барьеру, заставляла мужей закрывать глаза на слишком милостивое отношение своих жен к князю. Это хорошо и удобно объяснялось материнской снисходительностью к одинокому юноше. К тому же над Юркой простиралась охраняющая длань генерал-губернатора, мягкого, как воск, лишь с родней и вышестоящими.
Впрочем, сам Долгоруков в конце концов счел нужным одернуть разнуздавшегося "протеже". У него произошло серьезное объяснение с Юркой из-за старого брюзги графа Сиверса, с которым они оба состояли в довольно близком родстве.
- На тебя жалуется граф Сиверс, - строго сказал генерал-губернатор коллежскому регистратору, плевавшему со скуки во все четыре угла приемной, он был в этот день дежурным. - Ты ему нагрубил.
- Вот те раз! - искренне удивился Юрка. - Это оговор, ваше превосходительство.
- Побойся бога!.. У тебя нет ни малейшего уважения к старшим.
- Уважения?.. Да я благоговею перед графом. Где бы мы ни встретились, я почтительно и нежно целую его в обе щеки.
- Не насмешничай, шалун! Ты прекрасно знаешь, что граф ненавидит целоваться с мужчинами.
- Зато очень любит с женщинами, несмотря на свой преклонный возраст.
- Что ж, это звучит ободряюще. Но ты - мальчишка и вполне мог бы целовать графа Сиверса в плечико.
- Он мне это и предложил. Вернее сказать, дал на выбор: чмокать его в руку или плечико.
- А ты что ответил? - пряча улыбку, спросил Долгоруков в предчувствии очередной Юркиной выходки.
- Я со всем смирением сказал: очень рад, дядюшка, по крайней мере, я не буду колоться о вашу трехдневную щетину.
- Ай-ай-ай! - укоризненно покачал головой Долгоруков, в глубине души довольный унижением чванливого и глупого родственника, корчившего из себя екатерининского вельможу. - Надеюсь, при этом не было дам? - спросил он, рассчитывая как раз на обратное.
- Увы!.. - понурился грешник. - Дамы присутствовали при нашем разговоре. Я как-то не подумал о них в юношеской своей простоте.
- Понятно, что он так разъярился!
- Лучше я вообще не буду его целовать, - с таким видом, словно нашел наилучший для всех выход, сказал Юрка. - На него не угодишь.
- Вся беда, Голицын, в том, - строго произнес губернатор, - что ты бездельничаешь. Ветер в голове. Некуда силы девать. Я сам виноват: потакал твоей лености. Довольно порхать по гостиным, надо служить. Чтоб с завтрашнего дня ты занимался делом!
- Каким? - наивно спросил Юрка.
Вопрос застал губернатора врасплох.
- Дел непочатый край, - сказал он уклончиво. - Не буду тебя принуждать, нет хуже - работать из-под палки. Ты должен сам найти себе занятие. По уму, способностям и стремлениям. И не сидеть сложа руки.
На другой день, корпя в своем кабинете над бумагами, смысл которых не постигал, поскольку едва владел русским, а кудряво-провинциальный слог чиновничьих докладных повергал его в столбняк, генерал-губернатор услышал какой-то треск, вернее, щелк из соседнего помещения: то звонкий, то глухой, он повторялся через равные промежутки времени, примерно через каждые десять секунд - высчитал Долгоруков, которого этот необъяснимый назойливый шум вначале раздражал, потом заинтриговал, потом стал бесить своей необъяснимостью и наконец подействовал усыпляюще. Строки канцелярского велеречия запрыгали в глазах, рассыпались, князь погрузился в дрему, а когда вновь вынырнул в явь, успев увидеть короткий дурацкий сон, будто он взнуздал Юрку Голицына и прискакал на нем к своему дворцу, а княгиня выскочила в пеньюаре и в слезах с криком: "Бедный мальчик, его даже не подковали!" щелк за стеной продолжался. Долгоруков сперва услышал эти неотвязные звуки, потом лишь обнаружил что-то массивное, краснорожее и усатое возле своего письменного стола.
- Защиты прошу, ваше высокопревосходительство!.. - жалобно произнесла фигура.
- Кто вы такой?..
- Здешний помещик, полковник в отставке Сергей Сергеевич Скалозуб, услышалось князю, и он понял, что еще не окончательно проснулся.
- Кто вас сюда впустил? - спросил он, чтобы собраться с мыслями.
- Допущен чиновником вашего сиятельства как имеющий просьбу до вашей милости! - отрапортовал отставной полковник.
Юркины проделки, подумал Долгоруков, я же запретил пускать ко мне этих бурбонов. Но суровое лицо губернатора смягчилось. Бурбон был из местных помещиков, и, надо думать, не из самых мелких. Опыт научил Долгорукова не слишком доверять внешности: какой-нибудь неотесанный мужлан, медведь косолапый, оказывался владельцем тысяч душ, а лощеный англизированный джентльмен - заложенных-перезаложенных "Сопелок" о три двора.
Просьба у бурбона оказалась самая неожиданная: образумить его молодую жену, от которой он терпит всякое притеснительство.
- Г-м, - откашлялся Долгоруков, удивляясь причудам жизни, налагающей на генерал-губернатора посредничество между дураком-мужем и вздорной бабенкой.
- Я так понял, Сергей... э-э, Сергеич, что супруга моложе вас. Сколько же ей?
- Восемнадцать уже стукнуло, ваше сиятельство.
- А вам?
- Мне еще и на седьмой десяток не шагнуло.
- А она... что... бьет вас?
- До этого еще не доходило, - бурбон всхлипнул. - Но никакого уважения не оказывает, а ведь я верой и правдой служил царю и отечеству, военным крестом награжден. И ничем, ваше сиятельство, не обижен: именьице порядочное - до тысячи душек, сад эдемский, пруд с карасями, лошадок скаковых ей для баловства держу, картины в золоченых рамах развесил, журналы из Питерсбурха выписываю, кажись, живи и радуйся, так она все уязвить норовит и до себя не допускает. Явите божескую милость, ваше высокопревосходительство, пришлите чиновника, чтобы ее вразумил, научил, как с мужем обходиться. Пенаты мои недалече: двадцать верст по Московскому тракту. Село Кушелево.