Стрела и папа.
— Смотри, — повторяю я.
Он сдается. Он смотрит. Он видит стрелу. Наконечник изъела, сгрызла ржавчина. Правый рог месяца отвалился. На его месте — неприятного вида зазубрины. Перья облезли, торчат голые ости. Древко гниет, все в пятнах. Двумя пальцами переломишь.
— Чья стрела? — спрашивает папа.
— Юрюна.
— Он оставил тебе стрелу? Подарил?
— Нет. Я взяла ее без спросу.
— Украла?
— Пусть будет так.
— Ты хочешь, чтобы я тебя наказал? За воровство?
Папа сбрасывает ноги с перил. Начинает засучивать рукава. Обнажаются предплечья: мягкие, слабые руки человека, для которого тяжелейшая из работ — поднести к губам чорон с кумысом. Наказание? Папа шутит. Не к месту, не вовремя. Когда он видит, что шутка не удалась, он откатывает рукава обратно.
— Это смешно, Умсур. Я суров, но это я. Разбирайся с Юрюном сама, очень тебя прошу. Я здесь ни при чем.
Его лицо темнеет. Кажется, он понял.
— Ты закляла стрелу? На судьбу?
Я киваю.
— Дай сюда.
Он долго изучает стрелу. Хлам, гнилье, рыжую труху.
— Беда, — бормочет папа. — Большая беда.
— Спаси его, — требую я.
— Сейчас. Ты же видишь? Прямо сейчас….
Нет, папа говорит не о спасении. Он говорит совсем о другом. Мне холодно от звука его голоса. Я летела очень быстро, летела издалека. Я устала, я мерзну. Я еле держусь на ногах.
— Большая беда прямо сейчас…
— Спаси его!
— Как? Я не знаю, где он. Не знаю, что с ним.
— Он в беде. Тебе недостаточно?
— Даже если Юрюн гибнет в эту минуту, в его гибели нет нарушения закона. Боотур всю жизнь ходит по лезвию ножа. Боотур может умереть в любой момент. Меч, зверь, ловушка. Другой боотур. Чья-то подлость. Осыпь в горах.
— Чья-то подлость, — повторяю я.
Когда я бью, я не промахиваюсь.
Папе больно. Папа молчит. Хмурится:
— Тут нет ни малейшего нарушения закона. А значит, я бессилен. Ты пришла издеваться надо мной?! Мучить меня, да?!
— Мучить тебя? О да, конечно! Я прилетела сюда с гнилой стрелой твоего сына! Со стрелой, заклятой на судьбу! И все с одной-единственной целью: помучить тебя!
— И еще раз: чего ты хочешь, Умсур?
Я называю то, чего хочу, по имени. Я вижу, как он бледнеет. Без чужой помощи папа наливает себе кумыс из бурдюка. Залпом осушает чорон. Белые струйки текут у него по подбородку, пачкают одежду. Пенные усы моего отца. Пенная борода. Млечная кровь на кафтане.
— Открой дорогу, — я подхожу ближе. Вытираю кумыс рукавом. — Открой свою, короткую дорогу. Дальше я справлюсь сама. Что-нибудь придумаю. Я знаю, ты можешь.
— Не могу. Не имею права.
— Можешь. Должен.
— Не могу! Я открываю короткую дорогу в одном-единственном случае. Где-то нарушают закон, и нарушают не по пустякам. Но этого мало, Умсур! Нарушители — упрямцы, они отказываются подчиниться моему приговору. Тогда я дотягиваюсь до них отсюда, с веранды, и расстояние не помеха Закону-Владыке. Открой я дорогу просто так, повинуясь собственному капризу, и я, Сиэр-тойон, стану нарушителем Закона. Ты хотя бы представляешь, чем это обернется?
— Дедушка Сэркен, — я смотрю в папины глаза. В них испуг. В них боль. И еще что-то, чему я не знаю названия, — поет, будто у тебя на голове растут три золотых волоска. И каждый волос — надежда.
— Ерунда! Сказки для детей!
— Подари мне один волосок, папа. Нет, не мне — Юрюну. Он — гвоздь, на котором держится наша семья. Выдерни гвоздь, и мы рассыплемся.
— Не проси!
— Дашь, возьму. И не дашь, возьму.
Это не я. Это Мюльдюн. Когда ему надо, он умеет ходить тише рыси. Мюльдюн-бёгё стоит у входа на веранду, и мне чудится, что он готов ринуться в бой. Со мной? С папой? С судьбой?!
— Ты тоже? — кричит папа. — Ты тоже принес мне стрелу?
— Нюргун, — говорит Мюльдюн.
Папин вопрос про стрелу застал его врасплох. На круглом, простоватом лице Мюльдюна — растерянность. А еще — решимость. Понятия не имею, как они уживаются вместе на одном лице.