Выбрать главу

Эта болтовня окончилась ударом в скулу. Труш, залитый кровью (не захотел «присоединяться к немецкой культуре»), упал возле стола и на какое-то время потерял сознание. Пришел в себя уже на морозе. Соседи видели, как его, окровавленного, в порванной одежде, выволокли на улицу. Немец надменно кривил бледные губы, сплевывал на снег липкую слюну, будто ему самому выбили зубы. Труш оглянулся на свой ветхий домишко, последний, прощальный взгляд послал жене, что припала к окну. Повели его улицей — двое полицаев по бокам, гестаповец в меху позади. Шли узкой, протоптанной вдоль заборов в снеговой замети стежкой, скользили, придерживая на плечах карабины. Как потом выяснилось, хотели заставить Труша показать явочные квартиры подпольщиков. Возле каждого дома, где раньше жили друзья или знакомые мастера с «Ленинской кузни», страшный кортеж останавливался, и полицаи начинали нещадно бить арестованного. Лицо его было залито кровью, шея, руки, грудь — в темных ссадинах, правая брючина разорвалась, и была видна забинтованная грязным бинтом нога. Труш падал под градом ударов, поднимался, смотрел с лютой ненавистью в глаза полицаям и медленно мотал головой: не тут, мол, не тут. И мученический путь его продолжался: полицаи подводили Труша к другому дому, опять били прикладами, валили на снег, и он снова, поднявшись из последних сил на дрожащие ноги, тихо произносил: «Да нет тут наших… Нет, говорю же вам!» Так его водили дотемна. Когда же ранние зимние сумерки упали на город, избитого, совершенно обессиленного Труша привели назад к его дому. «Сознайся, — буркнул ему один из плюгавеньких полицаев, — потому как самое страшное сделают с тобой сейчас: при жене убьют». И правда — выгнали ее во двор: «Смотри на своего кормильца, прощайся с ним…» Экзекуцию выдумал сам гестаповец. Приказал привязать Труша к скамейке, обложить хворостом и поджечь. «У тебя еще есть возможность спастись, — сказал ему гестаповец. — Назови своих сообщников, и мы погасим огонь. Открой рот, Труш! Глянь, как хорошо вокруг. Какие звезды на небе. Огонь сожрет тебя и твои кости… Ничего не останется от Труша…» И тот, уже весь в судорогах от невыносимой боли, закричал в лицо гестаповцу: «После меня останется мой сын!.. Мой Труш!..» — «Он не увидит тебя, дурака». — «Он отомстит за мою смерть… Будьте вы прокляты, душегубы!»

Старушка рассказывала чуть слышным голосом. Может, не все было так, как ей сейчас вспомнилось, не все она видела в ту страшную ночь: ведь сидела, закрывшись в своем доме, как и жители ближайших домов. Но на следующий день все Совки, вся здешняя округа знала, из дома в дом передавала удивительную легенду про несгибаемого Труша, про то, как, принимая страшные муки, умирал партиец, ополченец Яков Труш.

«Проклятущие, даже забрали его обгоревшее тело, — скорбно продолжала женщина, — так что мы и похоронить его не смогли. Куда они подевали беднягу — не знаю. Зато маму твою я хоронила сама. Через несколько дней она скончалась от пережитого. Возле ее могилы еще один холмик насыпали, ровненький такой, аккуратный. Пусть будет так, будто это могилка твоего отца, пусть они вместе, рядышком лежат на кладбище, коли уж выпала им такая тяжкая доля. Вот и сына своего единственного дождались. Пойди, попрощайся с ними».

И Капитан пошел на те могилки и, склонив голову, прошептал едва слышно: «Прощайте!»

Потом уехал в город. Прошелся по Крещатику, где гнутое железо торчало из щербатого бетона.

И вот сегодня будто оказался в ином мире. Ослеп от солнца, от порывистого весеннего ветра, от дерзкой молодости, от буйно-веселой зелени. Меч матери-Отчизны напоминал о военных годах. Но и от этого меча веяло спокойной уверенностью, и, глядя на фигуру отлитой в металле женщины, на оружие ее, он все равно не хотел думать о войне — он уже был в этом новом, блаженном мире, где люди жили простыми заботами, тишиной, любовью, жили верой в то, что скоро самые лютые мечи будут перекованы на орала.