«Мы из Испании. Воевали в Интернациональной бригаде. Это — мой командир, немец, антифашист. Кагуляры Даладье собираются передать нас в руки фалангистов. Просим у вас защиты».
«Но я член советской военной делегации. Поскольку за вами гонится полиция, у нас могут быть осложнения, неприятности», — проговорил в ответ Зажура, настороженно прислушиваясь к шагам на лестнице.
«Мы верим, что вы поможете нам, не выдадите нас. Жандармы не посмеют ночью войти в ваш номер, не станут беспокоить вас. — Белобровый судорожно схватил Максима за руку. — Поймите, кроме вас, нам никто не поможет…»
Зажура стоял в одной пижаме, растерянный, полный противоречивых чувств. Незнакомцы теснились возле ванны в маленькой прихожей и смотрели на него с тоскливой надеждой. «Кто они? — в свою очередь размышлял Зажура. — Может, это провокация? А если нет? Разве может он, коммунист, оставить без помощи героев Интернациональной бригады?» Слова «Испания», «Интернациональная бригада» были для него священными. С республиканской Испанией были сердца всех честных людей мира. И вот перед ним два бойца-республиканца, два загнанных, измученных человека. Как быть? Как помочь им? Если полиция обнаружит их в его номере — неизбежен скандал, большой скандал, грозящий очень серьезными последствиями.
Зажура еще раз прислушался. Внизу было тихо. Он твердо сжал в руке дверную ручку, повернул ключ. Все! Товарищи, боровшиеся против кровавой диктатуры Франко, могут ему верить. Он оставляет их у себя.
Потом была долгая ночь, тихий, доверительный шепот за столом при тусклом свете ночника, пьяняще-горький запах сигарет и воспоминания, воспоминания без конца. Немец (он помнится Зажуре этаким розовощеким крепышом) намеревался возвратиться в Германию, в Берлин, где, как он говорил, его ждали друзья-подпольщики. Бельгиец же заявил, что хочет отдохнуть, уйти от дел, так как зверски устал от всего пережитого и его нервы больше не выдерживают. «Война сломала Европу! — патетически восклицал он. — Я перестал верить в человека. На смену цивилизации приходит необузданная сила, для которой нет ничего святого!..» Немец в шутку назвал его утомленным скептиком, еще не пришедшим в себя после испанских боев. Но бельгиец только уныло отмахнулся и больше не произнес ни слова.
Они ушли на рассвете. После них в номере остался горьковатый запах сигаретного дыма. Ни адресов, ни обещаний на будущее. Все давно минуло, забылось, как в суматохе неотложных дел забывается виденный перед пробуждением сон. И вдруг опять эти испуганные, просящие глаза Леопольда Ренна: «Вы можете меня расстрелять… если я говорю не правду!..» И серебристо-серый мундир эсэсовского офицера! Какое ужасающее перевоплощение! Кто же он теперь, этот Леопольд Ренн? Подпольщик, надевший на себя мундир эсэсовца, чтобы вести подрывную работу в нацистских войсках, или просто переметнувшийся к гитлеровцам ренегат? Там, на западе, есть и такие.
Справа, на взгорье, среди поля Зажура увидел пустой, полуразвалившийся коровник. Вероятно, тут было когда-то летнее стойбище для колхозного скота. Над колодцем возле длинных деревянных корыт сиротливо замер журавль. Стены скотного двора разрушены, кругом разбросана полусгнившая солома. Даже тут война оставила свою печать, прокатилась смертоносным валом. Леопольд Ренн сказал тогда, в Лориане: «На смену цивилизации приходит необузданная сила…» Нет, приятель, цивилизация будет жить, а фашистская сила, что чернит землю смертными знаками, уйдет с дороги.
Эти поля вновь обретут мир. Возле колодца с высоким журавлем опять будут бегать, задрав хвосты, пестрые телята, тыкаться глупыми мордочками в корыта с ключевой водой, а в заново отстроенном коровнике какой-нибудь дядька-степняк будет ловко орудовать вилами, наводя чистоту и порядок в стойлах. Придет время — оно уже близко, — когда над всей этой мирной благодатью с новой силой засияет солнце. Никто и никогда не погасит его.
«На идиллию потянуло, — упрекнул себя Зажура. — Забыл ты, брат, что до тех пор, пока солнце улыбнется, ему еще вдоволь придется насмотреться пожаров, надышаться горькими дымами…» И тут, словно в подтверждение его мыслей, впереди зачернела обгорелыми стенами небольшая изба. Была она без крыши и окон, но над ней курился легкий дымок, кто-то, вероятно, пригрелся там, разведя нехитрый бивуачный огонь.