Грохольского почти постоянно преследовала мысль о собственной незащищенности. Ему порой даже казалось, что и должность свою в полку он занимает вроде не по праву, что нет у него настоящих способностей для выполнения обязанностей начальника штаба. В постоянных заботах об атаках и контратаках, в думах о противнике, об измотанных боями, поредевших ротах и батальонах, об отставших тылах, о так некстати наступившей оттепели и о многом-многом другом он порой представлял себе свой полк чуть ли не единственной реальной силой против всей немецко-фашистской военной машины. Понимал, что все это глупость, но все же нередко думал так. Когда-нибудь может случиться, рассуждал он, навалятся немецкие танки, сомнут, раздавят полк и не останется от него никакого следа, никто, может, и не вспомнит, что был в этом полку начальником штаба майор Грохольский, у которого где-то на Урале остались двое ребят, жена и старуха мать, заведующая поселковой библиотекой.
Посещение полка командующим армией точно перевернуло все в его душе. Человек с виду, да и по складу характера не очень воинственный, привыкший иметь дело главным образом со штабными картами и бумагами, сегодня Грохольский, пожалуй, впервые за время войны, за всю армейскую службу по-настоящему ощутил свою неразрывную слитность со всей той огромной силой, которая гнала немцев на запад. В образе командующего он как бы увидел величие и мощь всей Советской Армии.
Майору очень хотелось поговорить о командующем с понравившимся ему задиристым, неугомонным и несколько резковатым на язык капитаном Зажурой, но для душевного разговора не было времени: в полку Грохольского ждали дела.
— Ну, я пошел к себе, товарищ капитан, — протянул он руку Максиму. — Может быть, еще увидимся, а пока всего доброго! Я рад, что вы приняли на себя командование самообороной. Собирайте побыстрее людей.
— Собирать их нечего, сами придут, — уверенно сказал Зажура. — Будут драться как полагается.
— Значит, договорились? — Майор нервно потер руки, надвинул на седые виски фуражку. — Будете в Ставках за коменданта.
— Все ясно, товарищ майор.
Провожая Грохольского взглядом, Максим привычно отдал честь.
— Дядька Максим! Товарищ капитан!
Зажура обернулся. К нему подбежал Вася Станчик, взял за рукав шинели, отвел чуть в сторону:
— Там, за прудом, ваша Зоська. Велела позвать. Ждет вас.
Сказал и отошел к крыльцу, где по-прежнему было людно.
Сердце Максима застучало тревожно и радостно. Зося!.. Велела позвать, ждет. А он? Почему он медлит, не идет к ней? Может, боится людских наговоров и горестного взгляда матери? Нет, он все равно должен пойти. Нужно все узнать самому, узнать от нее! И он зашагал к пруду с таким ощущением, будто шел на виду у всего села, будто все наблюдают за ним, и не будет ему прощения, не будет доброго материнского слова.
Зося стояла под старой яблоней в легком зеленом пальто. Он зашагал быстрее, шлепая сапогами по мокрому снегу. В его сердце кипела злость, и что-то горячее щемящим клубком подступало к горлу.
Уже издали, не отрывая глаз, смотрел он на знакомое лицо — продолговатое, матово-бледное, осунувшееся, на тонкую стройную талию, на иссиня-черные волосы, спадающие волнами на узкие плечи. Тогда, в Харькове, у нее была точно такая же прическа.
Она встретила его иронической усмешкой:
— Я ждала, думала, что ты сам догадаешься прийти.
У него пропал голос, больно сдавило грудь. Перед ним были ее большие серые глаза, которые когда-то он целовал с пьянящей любовью. Они рядом, нужно сделать лишь один шаг.
Она первая протянула руку. Но это не было светлым порывом любви.
— Уйдем отсюда, — сказал Зажура, слегка сжимая ее теплую, маленькую ладонь.
— Не нужно. Все равно люди видели, что ты пошел ко мне.
Он с такой силой дернул ее к себе, что она пошатнулась, и повел к пруду. Остановились возле деревянного настила.
Максим грубо спросил:
— Это правда, что говорят?
Она с минуту молчала, устремив невидящий взгляд куда-то за дома, к далекому лесу. Губы ее побелели, словно их обдало морозом:
— Если говорят и ты веришь, значит, правда.
Он видел, как она мучается, терзает себя, стараясь что-то придумать, чем-то оправдаться. И эти ее муки приносили ему сейчас радость. Он готов был наговорить ей тысячу грубостей, накричать на нее, даже поколотить, чтобы эта хрупкая, пышноволосая, кокетливо-печальная дрянь хотя бы на мгновение поняла, осознала, кто она теперь! О, ему хорошо знаком этот печальный взгляд! Теперь он знает ему цену! Наверное, не такими глазами смотрела на тех, что расхаживали по улицам со стеками в руках и овчарками на поводках! «Немецкие овчарки»! Так их называют люди. И поделом. Слово — приговор. Слово — позорище.