Когда все было кончено, он подошел к туалетному столику, опустил в жилетный карман три маленьких пакетика из тонкой туалетной бумаги, содержимое которых предварительно с удовольствием ощупал, провел щеткой по редким волосам, попрыскался одеколоном, надел на шею белый шарф и погляделся в зеркало.
Оттуда на него смотрел человек с уродливым черепом, носившим неизгладимые следы акушерских щипцов, наложенных пятьдесят семь лет назад: над висками, едва прикрытыми белым пухом, выступали две громадные шишки, бледно-голубые глаза навыкате были полуприкрыты тяжелыми веками, лошадиная челюсть выдавалась вперед. И все-таки этого человека он предпочитал всем Ла Моннери с их пресловутой красотой и напыщенным, высокомерным видом! Прежде всего он богаче, чем они, а кроме того, моложе. Да, Люсьен Моблан не замечал у себя пока ни малейших признаков старости.
Выходя из дому, он решил не ездить в клуб.
«Не принято посещать клуб накануне похорон брата, пусть даже сводного. Это неприлично. В дни траура ездят в такие места, где не рискуют встретить знакомых».
И он назвал шоферу адрес игорного дома.
4
Около полуночи Моблан появился в «Карнавале», покусывая, как обычно, сигарету; котелок его был низко надвинут на шишковатый лоб. Чувствовалось, что он сильно не в духе. Все подобострастные приветствия служащих: «Добрый вечер, господин Моблан, добрый вечер, господин Люсьен, добрый вечер, господин Люлю» – остались без ответа. Когда он показался на пороге зала, выдержанного в голубоватых тонах, дирижер, изобразив на лице беспредельную радость, поднял смычок, и музыканты заиграли вальс. Но все было напрасно: безмолвный и неприступный, Люсьен Моблан направился к столику в сопровождении раболепно изгибавшегося метрдотеля.
Люсьен только что проиграл двадцать две тысячи франков. На эти деньги можно приобрести автомобиль… Во всем виноват его сводный брат… Эти Ла Моннери даже после своей смерти ухитряются досаждать ему.
– Нынче ему не повезло, сразу видно, – проговорила Анни Фере, певичка из «Карнавала».
Это была довольно упитанная девица с черными блестящими волосами, сильно накрашенным вульгарным лицом и густо насурьмленными бровями.
Она сидела за столиком возле самого оркестра в компании с рыжеволосой худенькой девушкой лет двадцати, с тонкими руками, с жадными и вместе с тем печальными глазами.
– Но мы все-таки попробуем, – продолжала Анни Фере. – Не могу же я оставить тебя в беде. Правда, он в дурном настроении, за успех не ручаюсь. Надо прежде всего убедиться, что он никого не ждет, а потом – пусть малость поскучает.
Перед Люсьеном Мобланом поставили ведерко с шампанским, и три официанта суетились, наперебой стараясь открыть одну бутылку и наполнить один бокал.
– Ну и страшилище! – воскликнула рыжеволосая девушка, взглянув на Моблана.
– Знаешь, милочка, тебе надо твердо решить, чего ты хочешь, – ответила Анни Фере. – В жизни, видишь ли, красивые и молодые редко бывают богатыми. Ты сама убедишься. Впрочем, это в какой-то степени справедливо.
Последние слова она произнесла назидательным тоном, словно изрекла философскую истину, и погрузилась в раздумье.
– Анни, – жалобно позвала шепотом рыженькая.
– Что тебе?
– Я голодна… Нельзя ли чего-нибудь поесть?..
– Ну конечно, деточка. Почему ты сразу не сказала, что не обедала? Чего тебе хочется?
– Сосисок с горчицей, – задыхаясь, ответила рыженькая, глаза ее расширились и наполнились слезами.
Анни Фере подозвала официанта и заказала порцию сосисок. Заметив, что тот колеблется, певичка прибавила:
– Да-да, ступайте, это не за счет заведения. Я сама уплачу.
Наклонившись к подруге, Анни тихо сказала:
– До чего подлы здесь лакеи!
Через несколько минут официант возвратился с дымящимся блюдом. Рыженькая схватила рукой сосиску, окунула ее в горчицу и откусила большой кусок.
– Ешь прилично, – шепнула певичка. – Он смотрит на нас. Уже в третий раз. Только не подавай виду, что замечаешь.
С минуту она глядела на подружку, которая вооружилась ножом и вилкой и старательно, в полном молчании, поглощала одну сосиску за другой. По мере того как девушка насыщалась, на ее худом, остреньком и веснушчатом личике с нарумяненными скулами появлялись живые краски.
Оркестр исполнял какую-то оглушительную американскую песенку.
– Сказать по правде, сердце у меня отзывчивое, – проговорила Анни Фере. – Когда я вижу, что такая славная крошка голодает, у меня душа болит… А знаешь, ведь ты прехорошенькая.
Она поднялась со стула.
– Ладно, теперь самое время идти. Ты поняла, что я тебе сказала? Смотри не оплошай.
Подружка, не переставая жевать, только тряхнула пылающей гривой.
– Не забудь накрасить губы, – напомнила Анни.
Покачивая крутыми бедрами так, что ее длинное черное атласное платье сразу же зашуршало, она пересекла круг, где танцевали несколько пар.
– Итак, милый Люлю, ты даже не здороваешься? – воскликнула она, останавливаясь возле столика, за которым в одиночестве сидел Моблан, уставившись на ведерко с шампанским.
– Я вас не знаю, мадемуазель, и не понимаю, что вам от меня угодно, – ответил он, окидывая рассеянным взглядом зал.
У него был низкий, тягучий и хриплый голос. Он говорил недовольным тоном, почти не раскрывая рта, в котором торчала сигарета.
– О Люлю! Неужели ты сердишься на меня за то… за то, что произошло тогда!
– Вы изволили посмеяться надо мной, мадемуазель, я вас больше не желаю знать. Я считал вас благоразумной девицей, а вы, оказывается, не лучше других! К тому же я твердо решил больше не иметь дела с женщинами вашего круга.
– Каждый может совершить неловкость… Нельзя же из-за этого ссориться, – сказала певичка.
И она так низко наклонилась над столом, что Моблан без труда мог заглянуть в глубокий вырез корсажа. Выпуклые голубые глаза уставились на ее грудь, затем Люсьен с деланым равнодушием отвел взгляд в сторону.
– Если хотите знать, я нынче утром даже вычеркнул ваше имя из списка тех, кто будет приглашен на мои похороны. Вот вам! – заявил он.
Потом откинулся на спинку стула, чтобы полюбоваться произведенным эффектом. Анни Фере, усматривая бог весть какую связь между приглашением на похороны и завещанием, воскликнула:
– Ах! Нет, Люлю, ты этого не сделаешь! Ты и вправду хочешь меня огорчить? Знаешь, ты ведешь себя не очень-то шикарно, нет, нет, совсем не шикарно! А впрочем, какое это имеет значение? Ты еще всех нас переживешь…
Лесть сыграла свою роль. Все же Моблан проворчал:
– Люди, которые со мной дурно обошлись, для меня попросту больше не существуют, да, не существуют…
Но взгляд выпуклых голубых глаз снова проник за корсаж. Певичка едва заметно повела плечами, и Моблан отчетливо увидел, что грудь ее ничем не стянута.
– Ну ладно, присядь, выпей стаканчик, – сказал он, указывая на стул.
– О, это уже куда любезнее! Узнаю моего Люлю.
Анни бросилась к нему на шею и вымазала губной помадой шишковатый лоб.
– Хватит, хватит, – проворчал он, – еще обожжешься. Мы друзья – и только…
Он смял наполовину выкуренную сигарету, мокрый кончик которой был весь изжеван, его крупные желтые зубы привычно стиснули новую сигарету, затем он спросил:
– Что это за малютка с тобой сидела?
– Там? А, это Сильвена Дюаль, прелестная девочка.
– Это ее настоящее имя?
– Нет, сценическое. Знаешь, она из хорошей семьи! Папаша, конечно, противился тому, чтобы она шла на сцену, и ей пришлось покинуть дом. Это вполне естественно, в ее годы я сама была такой, в душе у нее пылает священный огонь.
И Анни принялась рассказывать трогательную, но избитую историю о родительском гневе, о благородной бедности, об истопленной комнате, где приходится учить роли, и о доброй подруге, которая знает, как тяжела подобная жизнь, потому что сама прошла через эти испытания, и всеми силами хочет помочь бедной девочке.