Это значило, в Петербурге не было Екатерины Ушаковой, проживавшей тогда в Москве, на Средней Пресне.
Вообще же, отношение к Москве не было у поэта ровным, однозначным. Его многое восхищало, он в полной мере осознавал великое значение Москвы для России, но многое и не устраивало в тяжеловесном быте первопрестольной. Наиболее отчетливо это двойственное отношение к Москве сказалось в раннем (1819) послании Всеволожскому. Тут Москва предстает и неким эдемом, «где наслажденьям знают цену», и премилой старушкой, пленяющей живостью, и тучной бездельницей, мешающей жеманство, важную глупость с карточной скукой, и даже вертепом с «египетскими девами».
В свою очередь Москва относилась к Пушкину с известной настороженностью. Конечно, ему знали цену, на гуляньях его появление вызывало фурор (осталось свидетельство юной Сушковой, ставшей известной поэтессой Ростопчиной), но видели в нем не своего, не земляка, а приезжую знаменитость.
Судьбоносной для Пушкина Москва стала с появлением в его жизни Наталии Николаевны Гончаровой. Центром мироздания оказался дом на углу Скарятинского и Большой Никитской (ныне ул. Герцена). Отсюда после долгого и мучительного жениховства с тяжелыми объяснениями, оскорбительными отказами, полусогласиями и проволочками повел Пушкин к венцу свою Мадонну — «чистейшей прелести чистейший образец», бракосочетание состоялось в церкви Большого Вознесения у Никитских ворот, сохранившейся до нашего времени. Поселились молодожены на Арбате в «доме Хитрово», где теперь маленький музей. Накануне женитьбы Александр Сергеевич устроил тут прощание с холостой жизнью — «мальчишник», на котором присутствовали его ближайшие московские друзья: Денис Давыдов, Баратынский, Языков, Вяземский, Нащокин, Иван Киреевский, композитор Верстовский, а также родной брат Лев. И был Пушкин очень грустен.
Приезжая в Москву в последнюю, самую трудную пору своей жизни, Пушкин неизменно находил приют в теплом, хотя и не слишком опрятном гнезде добрейшего, умного, беспредметно одаренного типичного московского чудака Павла Воиновича Нащокина. Считается, что дом сберегли, и он до сих пор стоит на углу улицы Рылеева и улицы Фурманова. Кстати, остается загадкой, почему переименовали два старых московских переулка Гагаринский и Нащокинский, связанных с памятью Пушкина? Дмитрий Фурманов действительно проживал тут некоторое время, но его героическое бытие протекало совсем в иных пределах, а Рылееву сделали вовсе не нужный ему подарок. Самый же дом, вместо того чтобы отреставрировать — он выглядел вполне сносно, — разрушили до основания, а потом построили заново. Говорят, что так дешевле, — возможно, но историческое и мемориальное значение постройки утрачено. К сожалению, это обычная практика московских «восстановителей».
И все же пришло время, когда Москва вернула себе великого уроженца. Она не отняла его у Петербурга — да это невозможно, — но разделила с ним честь считаться городом Пушкина.
В 1880 году при огромном стечении народа произошло торжественное открытие памятника поэту на Тверском бульваре. До этого в Москве памятники ставились только коронованным особам и полководцам. Построен памятник был, как храм, на народные деньги. К этим торжествам Ф. М. Достоевский подготовил речь о Пушкине, которую и произнес на заседании Общества любителей российской словесности. Эта речь, раскрывшая национальный и общечеловеческий смысл неповторимого явления Пушкина, стала крупнейшим литературным, историческим и общественным событием.
Опекушинский памятник сказался центром притяжения Москвы, поклониться бронзовому Пушкину считал себя обязанным каждый гость столицы, о нем слагались стихи, возле него встречались влюбленные, играли дети, им навеки была околдована девочка Марина Цветаева. Долгий Тверской бульвар, то в зелени листвы, то в золоте и багрянце, то в искрящемся снеге, был его шлейфом.
А потом случилась беда, характерная для Москвы: Пушкина переселили. Его поставили посреди большой площади, где он потерялся. Краем глаза поэт видит место своего прежнего обитания и ленту как бы обезглавленного бульвара. Пусть Москва хоть однажды изменит обычаю не верить слезам, пусть поверит слезам своих граждан и вернет бронзового Пушкина на то единственное место, где ему надлежит быть[1].
Вдали музыка и огни
Выдающийся (а может, великий?) русский скульптор Анна Семеновна Голубкина умерла в 1927 году. Она была современницей людей, ныне неторопливо доживающих свой век, в том числе автора этих строк. Я мог бы помнить ее, как помню бритую голову и печальный взгляд Маяковского акуловских дней, а это было через год после смерти Голубкиной, как помню ослепительный пробор театрального художника Жоржа Якулова, частого гостя нашего дома в мою дошкольную пору. А вместе с тем о ней известно на удивление мало, словно она жила не в нашу эпоху, а во мгле русского средневековья. Будем точны, мы знаем вехи ее жизни, знаем бесчисленное множество мелочей, до нее касаемых, и хорошо, что знаем, — все это важно, но, к сожалению, мы не знаем обстоятельств первостепенных, судьбоносных — есть такое выспренное и противное выражение, а другое не идет мне в голову. Было бы естественно знать их, но какой-то странный заговор молчания окружает одинокую, неприкаянную фигуру Анны Семеновны.
Анна Семеновна Голубкина увидела свет 16 января — по старому стилю — 1864 года в уездном городе Зарайске Рязанской губернии, ныне отошедшем к Московии.
Когда Василий Розанов, умный, талантливый и ядовитейший писатель порубежья веков — нынешнего и минувшего, увидел скульптуры Анны Голубкиной, он сказал: если в Зарайске такие огородницы, то какого же ума должен быть зарайский городской голова!
Назвав Голубкину огородницей, Розанов не шутил. Она принадлежала к семье потомственных зарайских огородников и сама копала гряды, полола, прореживала, поливала, окучивала и собирала урожай все детство, отрочество и начало юности вплоть до отъезда в Москву для занятия искусством. Но и в последующие годы, возвращаясь домой — когда отдохнуть, перевести дух, когда залечить душевные раны, когда на исцеление от хворостей многих (ей доводилось лежать в больницах, но лучшим лекарем был родной дом), Анна Семеновна, уже признанный скульптор, брала лопату или тяпку и шла в огород.
Она знала землю не эстетски, а черным потом труда, ломотой в спине, навозным живительным духом, и единственная из всех, кто «лечит форму от бесформия», отважилась создать скульптурный образ земли. Голубкина умела воплощать в сугубо вещественном искусстве то, что по природе своей лишено пластического образа: болото, туман, даль…
Семья, возглавляемая дедом Поликарпом Сидоровичем, а после — матерью Екатериной Яковлевной (отец Голубкиной умер, когда ей было два года), имела кроме огородов, еще и постоялый двор на паях, но всех доходов хватало лишь на обучение брата Семена в реальном училище, остальные дети самоучками овладевали грамотой. Анна Семеновна научилась читать у дьячка по псалтырю. Отсутствие школьного научения она восполняла запойным, беспорядочным чтением. Вот из ее письма: «Читать начала я очень рано. Первое место занимали естественная история и духовные книги, потом романы и истории (по журнальным статьям). Читала все подряд: и Библию и Дарвина, историю, сказку. Много я тогда не понимала, не поймешь, читаешь дальше… Учиться же у меня потребность и надобность, которая сказывается при всяком случае».
Анна Семеновна всерьез занялась самообразованием, и стала вровень с самыми высокими культурными требованиями своего времени. При этом она навсегда сохранила хоть и грамотную, но простонародную речь — редкого лаконизма, точности и силы. Такая же речь была у ее горячо любимой матери. Чудесно читать письма Екатерины Яковлевны дочери в Париж, в которых сельская женщина просто и мудро наставляет Анну в искусстве, велит не своевольничать, а слушаться Родена — дурному не научит, будто речь идет не о легендарном ваятеле, а о благочинном зарайском поповке или учителе рисования уездной школы. А что ж тут такого: Роден, видать, хороший, правильный человек, он завален по макушку заказами, весь мир ждет его работ, и он очень дорого берет за уроки со своих немногочисленных богатых учеников, а бедную девушку из далекой России согласился вести вовсе бесплатно, потому что увидел в ней настоящий талант. Он свой, и разговор о нем уважительно прост, как о близком человеке.
1
Ссылка на то, что первоначально памятник хотели поставить посреди площади, не действительна. Площадь была совсем иной: низенькие дома, ее окружавшие, не могли подавить памятник, а фоном ему служил бы Страстной монастырь, а не кинотеатр, с рекламными стендами и световым табло. И Пушкин на редкость хорошо прижился на бульваре.