Выбрать главу

И он просто бежал, исчез, испарился. Он не был злодеем, подлецом — обычный парижский слоняла, обаятельный персонаж из водевиля, которого вдруг поместили в трагедию, где ему не ужиться. Но Анна Семеновна ничего этого не понимала, она видела его сквозь грозную серьезность собственного чувства. «Как перстень в футляр» вложила она всю себя в этого человека, и когда он исчез, не стало и ее, одна лишь осрамленная оболочка, смятая, запачканная, отвратительная, надо скорее избавиться от нее. В этом свете понятно то ожесточение, с каким она пыталась уничтожить себя. Бросилась в Сену, ее вытащили, откачали, привели в чувство; едва оставшись одна, она запихала в рот горсть снотворных пилюль. Уцелела чудом. Оглушенную, в полусознании, Кругликова увезла ее в Москву.

Из клиники Голубкину выписали скоро, профессор Корсаков сказал, что она плохо действует на больных, те на нее. Умный врач, Корсаков понял, что таким натурам, как Голубкина, нужно иное лечение. Любимый друг, старшая сестра Александра Семеновна увезла ее в Сибирь к переселенцам. Больную душу надо лечить чужой болью. Так и вышло. Помогая своей сестре, фельдшеру, Анна Семеновна исцелилась возле страданий несчастных крестьян, обрекших себя на ужасы российского переселения. Сибирь закалила ослабевшую душу, вернула физическую бодрость.

И вот Анна Семеновна снова дома. Горький, страшный опыт осел на дно сознания, соединился с плотью, стал ее неотъемлемой частью, но грудь дышала, пальцы тянулись к глине, и цель жизни не изменилась: стать скульптором. А для этого надо вернуться в проклятый Париж…

Мне представляется такая сцена в доме Голубкиных. Умная, все понимающая мать Екатерина Яковлевна, конечно, напугана решением дочери ехать назад в город, который едва не вернул ее в сосновом гробу, но разговор ведет осторожно:

— Слушай, доченька, а чего тебя так тянет в этот Париж? Нешто в нашей академии плохому учат?

— Плохо, мамаша. Замшели они там. Конечно, профессор Беклемишев мастер. Он мне психологию открыл. А без нее нету портрета.

— Постой, дочка, мы в Петербурге не обучались, как ты сказала.

— Психология. Наука о характере. Лепить надо не то, что снаружи, а что внутри.

— Ага!.. Поняла, давай дальше.

— Но сам он мистик… Это кто о загробном мире больно задумывается. Путает, где этот, а где тот свет.

— Наводит тень на ясный день, — перевела для себя Екатерина Яковлевна.

— Он умный, светлый человек! — горячо заступилась Анна Семеновна. — Я бы молилась на него, кабы могла принять его дух. Но прими я, так все свое потеряю. Надо стать мастером, но не ценой отказа от себя.

Екатерина Яковлевна подумала и заглянула в самый корень:

— Скажи, доченька, а кто самый лучший по вашему делу?

— Роден.

— Вот к нему и надо ехать.

— Так он в Париже, мама, — улыбнулась Анна Семеновна. — В тот раз я сробела к нему пойти. Он знаменитый, важный. А сейчас не сробею, отвердело во мне что-то. Да и Антокольский сейчас в Париже, замолвит слово.

— Значит, надо ехать, — решила Екатерина Яковлевна. — Начнем собираться. До Парижа путь долгий, надо тебе харчей на дорогу наготовить. А насчет денег не сомневайся, выдюжим. Я уже давно надумала постоялый двор продать.

Через несколько дней к крыльцу голубкинского дома подъехала телега с высокими грядками, толсто выложенная сеном. Туда уложили саквояж Анны Семеновны, сумки с провизией и банку соленых рыжиков для Родена.

— Слушайся Родена, — наставляла дочь Екатерина Яковлевна, — не фордыбачься. Возьми от него все, что можно. И — назад. Мы верим в тебя, доченька. Ладно, присядем.

Присели, помолчали, и вот уже сильным рывком Анна Семеновна перемахнула через грядки телеги.

Возница подобрал вожжи.

— С богом! — крикнула Екатерина Яковлевна и вдруг всем разом заболевшим сердцем поняла, что не дождется дочери, что видит ее в последний раз.

Телега сдвинулась, пошла и скоро свернула за угол. К ней, прыгая через лужи, подскочила какая-то бабенка с баулом через плечо.

— Далече собралась?

— В Париж.

— Мне в Засухино надоть. Это не по пути?

— Садись. Подбросим.

— Вот спасибочки!

Катилась и катилась телега за уходящим солнцем по пустому равнинному пространству, будто и впрямь собиралась дотрюхать до Парижа на своих развалистых, плохо ошинованных колесах…

Какое требовалось мужество, как надо было любить искусство, чтобы после всего пережитого вернуться на пепелище своей единственной любви для запойного труда, упрямого и скромного ученичества, ради которого обуздывались рвущиеся наружу творческие силы!

Она не давала прошлому толкать себя под руку, упорно и неукоснительно готовила однообразные, но, видать, необходимые уроки Родена: ступни, кисти, ушные раковины и снова ступни, кисти, ушные раковины — больше мастер не требовал от нее ничего. Ну, а как Голубкина нарушила его предписания и одержала победу, мы уже знаем…

Но оказалось, что Анна Семеновна еще не все взяла у Парижа, и в середине 1903 года она в третий раз отправилась туда с одной целью — изучить технику работы по мрамору. Вначале она пошла старым путем — в студию Каларосси, но обучили ее всем секретам мастерства не ленивые студийные преподаватели, а французские рабочие-мраморщики. Отныне мрамор стал для нее столь же родным материалом, как глина и дерево.

Еще до этой поездки Анна Семеновна по лестному заказу знаменитого Саввы Морозова создала для Художественного театра горельеф «Море житейское» — романтический образ бури, неотделимый от того тревожно-кипящего времени, и с ним пришла к ней отечественная слава. И сильный, неоднозначный портрет самого миллионера-мецената вылепила Анна Семеновна.

Но мы не исчерпали тему первого Парижа, ключевую в ее жизни. Да, к ней вернулись и физическая крепость, и бодрость, и неуемная жажда труда и жадная приметливость к человеческим лицам, но что-то не вернулось — доверие, что ли, к людям, способность радоваться?.. Глубоко запрятанное поначалу чувство обреченности на полное одиночество с годами стало декларироваться как непременная для творца гигиена. Она говорила Е. А. Глаголевой, пробовавшей силы в литературе: «Если хочешь, чтобы из твоего писательства что-нибудь вышло, не ходи замуж, не заводи семьи. Искусство связанных рук не любит. К искусству надо приходить со свободными руками. Искусство — это подвиг, и тут нужно все забыть, а женщина в семье — пленница. У мужчин все это по-другому проходит».

Но после парижской трагедии женщина далеко не сразу умерла в Анне Семеновне. Это почувствовал Андрей Белый, когда Анна Семеновна лепила его в 1907 году, а будь она солдатом в юбке, как рисуют ее доброжелатели (я не ставлю в кавычки этого слова, ибо люди, сделавшие из прекрасной женщины чуть ли не перевертня, руководствовались самыми добрыми намерениями создать идеально чистый образ), эльфический и крайне чувствительный к вечно-женственному поэт не стал бы позировать ей с завидным и совсем несвойственным ему терпением. Анна Семеновна сделала несколько портретов А. Белого, наибольшим сходством с моделью отличается тот, где глашатай символизма предстал в виде… борзой. Голубкина не гналась за легким хлебом карикатуристов. Виктор Шкловский говорил, что каждый человек похож на то или иное животное и только Вера Инбер — на горжетку. Андрей Белый на борзую не был похож, но его отличали летучесть, порыв, устремление вперед, в утонченность, присущие этой стремительной породе, и он вылепился в борзую. Кстати, Ек. Загорская в своей книжке совершенно ложно трактует этот портрет как «гротескное, утрированно-декадентское по форме произведение», вскрывающее «нездоровую психику Белого». Это неуважение к Голубкиной, вдруг ставшей декаденткой, и к Белому, замечательному, с отсветом гениальности писателю, огромной и своеобразной личности. Скульптурный портрет Андрея Белого — откровение, озарение, прогляд одного таланта в самую глубину другого таланта, и нет в нем злого подтекста. Ничуть не обиженная борзая длинными, плавными прыжками понеслась дальше.