Людей везде не хватало. Работа в армии шла главным образом в некоторых частях, расквартированных в Финляндии (что в свое время сказалось свеаборгскими событиями). Однако и с этой стороны мы были еще далеки от того положения, которое создалось более тяжелой империалистической войной к нашим дням.
С крестьянскими восстаниями, вспыхивавшими в разных местах, мы были совершенно не связаны, за исключением Латвии, где движение «Лесных братьев» и вообще крестьянское массовое движение шло более или менее непосредственно под руководством партии.
Чем дальше, тем больше выяснялось, что революция, как массовое явление, идет на убыль; повторные попытки генеральных стачек причиняли нам вред, лишь показывая как раз спад в настроении населения. Поражение московского восстания нанесло революции почти смертельный удар.
К этому времени относится и перелом в наших отношениях с меньшевиками. Начиная с возвращения эмиграции в Россию, появилась тенденция к сближению между обеими частями партии: оказалось, что революция ставит перед нами столь общие задачи, что, как ни велики теоретические разногласия, силы, нас сближавшие, их перевешивали. Можно было наблюдать, как прежде столь близкие друзья, а потом столь свирепые враги — Ленин и Мартов мирно беседовали друг с другом и искали точек соприкосновения.
Растущее давление масс, способствовавшее такой спайке, породило и те бесконечно длинные заседания, которые велись у нас сообща с меньшевиками для создания редакции единой газеты. Мне приходилось всячески стараться, добиваясь благоприятных результатов. Формально мы добились их, общая редакция была создана, роли распределены, было даже одно-два общих редакционных заседаний, и, не помню точно, кажется, даже выпущен был один номер соединенной газеты; но газета была сейчас же запрещена, а возобновить ее не удалось уже потому, что между нами и меньшевиками опять все пошло врозь.
Самым героическим усилием к объединению партии был, конечно, Стокгольмский съезд: и мы и меньшевики напрягли все силы, чтобы иметь на этом съезде большинство.
Я поехал в Стокгольм со второй партией делегатов, и на пути с нами произошло, между прочим, курьезное несчастье. Капитан парохода опасался везти нас открытым морем из-за качки, которая могла бы повредить целому табуну цирковых дрессированных лошадей, бывших нашими сотоварищами по путешествию. Пароход наскочил на камень. В первую минуту ночью, когда раздался оглушительный взрыв, пароход накренился набок и раздались крики о том, что вода проникает в каюты первого класса, — я думал, что какое-нибудь русское сторожевое судно, узнав о том, кто едет на этом пароходе, послало в нас мину или хватило нас каким-нибудь крупным снарядом. Любопытно было наблюдать сцены, происходившие в течение всей этой ночи, пока пароход, к несчастью, крепко засевший на пронзившем его бок остром камне, очень медленно погружался в море. Мы все ходили со спасательными поясами под мышками в предрассветных сумерках и ждали момента, когда нам прикажут садиться в шлюпки. Близлежащий берег (вернее, скала) казался нам не только бесприютным, но и совершенно недоступным с моря, и один старый финн, не то пугая нас, не то действительно испуганный, говорил, что шлюпки непременно разобьются об этот берег. К утру нашу маленькую пушку, которая тревожно кашляла на корме, услышали из Гельсингфорса и на выручку к нам пришел маленький полицейский пароход. Когда нас забрали и отвезли в Гельсингфорс, им и в голову не приходило, что они имеют в своих руках ровно половину состава социал-демократического съезда, захватив которую, они могли бы нанести надолго непоправимый удар всему делу русской революции. Но полиции все это было невдомек, и она нас свободно отпустила с другим пароходом, ушедшим на следующий день.
По приезде в Стокгольм я нашел ситуацию уже выяснившейся. Было ясным, что меньшевики на съезде будут в большинстве.
В то время немалую роль в жизни партии стал играть Алексинский. Мы раньше его не знали. Я и теперь плохо знаю его студенческое прошлое. Он был нам рекомендован как бойкий журналист, весьма симпатизирующий большевизму. Очень скоро он вступил в партию и действительно показал себя чудесным газетным работником: с невероятной быстротой писал он статьи на любые темы и скоро сделался главной опорой газеты не как политический руководитель, а как всегда готовое перо.
В Стокгольме, когда Ленин продумывал все стратегические ходы для того, чтобы обеспечить за большевиками максимум влияния в грядущей партии, и склонялся уже к идее о полном разрыве и о разрушении съезда, Алексинский выступил против него с горячими филиппиками и внезапно для всех нас из крайнего меньшевикоеда превратился в какого-то размякшего защитника идей неразборчивого единства…
Надо сказать, однако, что, когда линия нашего поведения была определена, тот же Алексинский вновь превратился в самого озлобленного полемиста и при выступлениях Плеханова буквально порывался броситься на него чуть не с кулаками, так что для предотвращения с его стороны скандальных выходок мы посадили рядом с ним двух уравновешенных товарищей. Плеханов в шутку говорил мне после заседания: «Что вы этого Алексинского сырым мясом кормите, что ли, для злобы?»
Сколько, однако, тактических приемов ни выдумывал Ленин, все равно факт остался фактом: меньшевики имели весьма определенный перевес на съезде, и ЦК должен был оказаться в их руках.
Вопрос ставился так: идем ли мы в объединенную партию, которою меньшевики будут руководить, или не идем? С обычной прозорливостью и прямотой Ленин утверждал, что из объединения не выйдет ровно ничего. Однако возобладало другое мнение: попытаться все же создать общую партию для того, чтобы оказать возможно более дружный отпор грозно надвигавшейся реакции.
Разъехались мы со съезда довольно сумрачными. Для всех было ясно, что мир заключен лишь кажущийся. Передавали фразу, сказанную столь плохим пророком Даном, в то время являвшимся настоящим диктатором меньшевиков: «С большевиками теперь покончено, они побарахтаются еще несколько месяцев и совсем расплывутся в партии».
Мне незачем прослеживать дальнейший ход развития наших отношений с меньшевиками. Поражение революции открыло перед нами две линии: можно было идти, с одной стороны, по пути парламентаризма в том убогом виде, какой отмеривался Столыпиным, по пути приспособления к мнимо конституционным порядкам «буржуазной монархии», как окрестил новый режим Мартов, или продолжать борьбу партизанскими способами{242}.
Меньшевики, конечно, выбрали первый путь, большевики, конечно, второй…
Забегая вперед, скажу, что вскоре и среди самих большевиков начались разногласия […].
Но здесь я несколько забегаю вперед, и мне нужно вернуться к эпохе выборов во II Государственную думу.
Кандидатов от Петербурга у партии не было никаких ввиду всевозможных затруднений, которые ставил самый избирательный закон. Перед тем как выставлять кандидатуру Алексинского, который с этой целью переведен был в корректоры и, таким образом, стал рабочим типографии, толковалось также о моей кандидатуре, ибо я, по-видимому, ни с какой стороны не должен был встретить предусмотренных законом препятствий.
Думаю, что именно поэтому судебные власти поторопились предъявить мне обвинительный акт. Сделать это было вообще чрезвычайно легко, ибо деятельность свою я вел совершенно открыто и в отличие от многих других товарищей даже не под псевдонимом, а партийная работа в то время была довольно широка.
На Новый год (1906), как раз в канун его, я был арестован на рабочем собрании и просидел 1½ месяца в «Крестах». (За это время я написал свою драму «Королевский брадобрей».) Дело могло повернуться очень плохо, так как преступлений на мне было сколько угодно; но относительно собрания, на котором я был арестован, я сделал заявление, что присутствовал на нем с информационными целями как член редакции журнала «Образование», каковым действительно состоял в то время.
Через 1½ месяца меня выпустили. Я как ни в чем не бывало продолжал свою деятельность. Главным образом она выразилась в лекциях. Чем дальше, тем больше эти лекции приобретали характер философский. Я решился даже открыть целый курс по истории религии. Читал я свои лекции в высших учебных заведениях, главным образом в политехникуме. После моих рефератов часто шли жгучие дискуссии. Более или менее постоянными участниками их являлись: Столпнер{243} и священник Агеев, раза два выступал Григорий Петров, тогда еще священник{244}. За слушание лекции взималась плата в пользу Петроградского комитета нашей партии. Для комитета лекции дали около 10 тысяч рублей.