И надо было видеть нашего «комиссара над Учредительным собранием» во все те бурные дни! Я понимаю, что все эти «демократы» с пышными фразами на устах о праве, свободе и т. д. жгучею ненавистью ненавидели маленького круглого человека, который смотрел на них из черных кругов своего пенсне с иронической холодностью, одной своей трезвой улыбкой разгоняя все их иллюзии и каждым жестом воплощая господство революционной силы над революционной фразой!
Когда в первый и последний день «учредилки» над взбаламученным эсеровским морем разливались торжественные речи Чернова и «высокое собрание» ежеминутно пыталось показать, что оно-то и есть настоящая власть, совершенно так же, как когда-то в Лукьяновне, той же медвежьей походкой, с тою же улыбающейся невозмутимостью ходил по Таврическому дворцу товарищ Урицкий — и опять все знал, всюду поспевал и внушал одним спокойную уверенность, а другим полнейшую безнадежность.
«В Урицком есть что-то фатальное!» — слышал я от одного правого эсера в коридорах в тот памятный день.
Учредительное собрание было ликвидировано. Но наступили новые, еще более волнующие трудности — Брест…
Урицкий был горячим противником мира с Германией. Это воплощенное хладнокровие говорило с обычною улыбкой: «Неужели не лучше умереть с честью?»
Но на нервничанье некоторых «левых коммунистов» Моисей Соломонович отвечал спокойно: «Партийная дисциплина прежде всего!»
О, для него это не была пустая фраза!
Разразилось февральское наступление немцев.
Вынужденный уехать, Совет Народных Комиссаров{54} возложил на остающихся ответственность за находившийся в почти отчаянном положении Петроград. «Вам будет очень трудно, — говорил Ленин остающимся, — но остается Урицкий», — и это успокаивало.
С тех пор началась искусная и героическая борьба Моисея Соломоновича с контрреволюцией и спекуляцией в Петрограде.
Сколько проклятий, сколько обвинений сыпалось на его голову за это время! Да, он был грозен, он приводил в отчаяние не только своей неумолимостью, но и своей зоркостью. Соединив в своих руках и Чрезвычайную комиссию, и Комиссариат внутренних дел, и во многом руководящую роль в иностранных делах, он был самым страшным в Петрограде врагом воров и разбойников империализма всех мастей и всех разновидностей.
Они знали, какого могучего врага имели в нем. Ненавидели его и обыватели, для которых он был воплощением большевистского террора.
Но мы-то, стоявшие рядом с ним вплотную, мы знаем, сколько в нем было великодушия и как умел он необходимую жестокость и силу сочетать с подлинной добротой. Конечно, в нем не было ни капли сентиментальности, но доброты в нем было много. Мы знаем, что труд его был не только тяжек и неблагодарен, но и мучителен.
Моисей Соломонович много страдал на своем посту. Но никогда мы не слышали ни одной жалобы от этого сильного человека. Весь — дисциплина, он был действительно воплощением революционного долга.
Они убили его. Они нанесли нам поистине меткий удар. Они выбрали одного из искуснейших и сильнейших врагов своих, одного из искуснейших и сильнейших друзей рабочего класса.
Убить Ленина и Урицкого — это значило бы больше, чем одержать громкую победу на фронте.
Трудно сомкнуть нам ряды: громадна пробитая в них брешь. Но Ленин выздоравливает[6], а незабвенного и незаменимого Моисея Соломоновича Урицкого мы посильно постараемся заменить, каждый удесятерив свою энергию.
ТОВАРИЩ ВОЛОДАРСКИЙ
Очерк написан в 1923 г. и опубликован в сборнике: А. В. Луначарский, Революционные силуэты.
С товарищем Володарским я познакомился вскоре после приезда моего в Россию{55}.
Я был выставлен кандидатом в Петербургскую городскую думу и на выборах, если не ошибаюсь, в июне месяце, был выбран гласным. На первом же собрании объединенной группы новых гласных большевиков и межрайонцев я встретил Володарского. Надо сказать, что эта объединенная группа включала в себя немало более или менее крупных фигур. Ведь к ней принадлежали и Калинин{56}, и Иоффе{57}, и такие товарищи из межрайонцев, как Товбина и Дербышев, входили в нее товарищи Закс, Аксельрод{58} и многие другие. Но я не мог не отметить сразу на этом далеко не заурядном фоне фигуру Володарского.
Яков Михайлович Свердлов был, так сказать, инструктором группы и дал ей некоторые общие указания, а вслед за тем мы сами стали обсуждать все предстоящие нам проблемы, и в обсуждении этом сразу выдвинулся Володарский. С огромной сметливостью и живостью ума схватывал он основные задачи нашей новой деятельности и обрисовывал, каким образом можем мы объединить реальное и повседневное обслуживание пролетарского населения Петрограда с задачами революционной агитации. Я даже не знал фамилии Володарского. Я только видел перед собою этого небольшого роста ладного человека, с выразительным орлиным профилем, ясными живыми глазами, чеканной речью, точно отражавшей такую же чеканную мысль.
В перерыве мы вместе с ним пошли в какое-то кафе, расположенное напротив Думы, где мы заседали, и продолжили нашу беседу. Я там невольно и несколько неожиданно для себя сказал: «Я ужасно рад, что вижу вас в группе, мне кажется, что вы как нельзя лучше приспособлены ко всем перипетиям той борьбы, которая предстоит нам вообще и в Думе в частности». И только тут я спросил его, как его фамилия и откуда он. «Я — Володарский, — ответил он. — По происхождению и образу жизни рабочий из Америки. Агитацией занимаюсь уже давно и приобрел некоторый политический опыт».
Володарский очень скоро отошел от думской работы. Еще до Октября он определился как одна из значительных агитаторских сил нашей партии.
Но больше всего он развернулся после Октября. Тут его фигура стала в некоторых отношениях наиболее ярко представлять всю нашу партию в Петрограде. Таким положением он обязан был и своему выдающемуся агитаторскому таланту, и своей мужественной прямолинейности, и своей совершенно сверхчеловеческой трудоспособности, наконец, и тому, что поистине гигантскую агитацию он соединял с деятельностью редактора «Красной газеты», создателем самого типа которой являлся.
Прежде всего постараюсь хоть несколько охарактеризовать Володарского как оратора и агитатора.
С литературной стороны речи Володарского не блистали особой оригинальностью формы, богатством метафор. Его речи с этой стороны были как бы суховаты. Они должны были бы особенно восхитить нынешних конструктивистов (если бы, впрочем, эти конструктивисты были настоящими, а не путаниками){59}. Речь его была как машина, ничего лишнего, все прилажено одно к другому, все полно металлического блеска, все трепещет внутренними электрическими разрядами. Быть- может, это американское красноречие? Но Америка, вернувшая нам немало русских, прошедших ее стальную школу, не дала все же ни одного оратора, подобного Володарскому.
Голос его был словно печатающий, какой-то плакатный, выпуклый, металлически-звенящий. Фразы текли необыкновенно ровно, с одинаковым напряжением, едва повышаясь иногда. Ритм его речей по своей четкости и ровности напоминал мне больше всего манеру декламировать Маяковского: его согревала какая-то внутренняя революционная раскаленность. Во всей этой блестящей и как будто механической динамике чувствовались клокочущий энтузиазм и боль пролетарской души.
Очарование его речей было огромное. Речи его были не длинны, необычайно понятны, как бы целое скопище лозунгов-стрел, метких и острых.
Казалось, он ковал сердца своих слушателей.
Слушая его, понималось больше, чем при каком угодно другом ораторе, что в эту эпоху такого расцвета политической агитации, какого, может быть, мир не видел, агитаторы поистине месили человеческое тесто, как какой-то вязкий и бесформенный сплав, который твердел потом под их руками, превращаясь в необходимое революции орудие.