Я не могу в моей сегодняшней речи, которая отнюдь не есть лекция о Грибоедове, говорить о каждом образе Грибоедова и должен ограничиться этими небольшими замечаниями.
Я очень рад, что Мейерхольд — живой талант нашего времени — попытался и в «Ревизоре» и в «Горе от ума»{136} начать работу, вскрывающую за смехом ужас и гнев, вскрывающую за мишенями, в которые они целились — николаевским чиновничеством, — тысячелетние человеческие пороки. Маркс сказал, что идиотом будет тот, кто не понимает, какое колоссальное значение имеет классическая литература (а следовательно, и Грибоедов) для пролетариата, потому что если человек описывает свою губернию или уезд за сто лет до нас, то это значит, что он уловил исторические причины событий и ему удалось найти там кое-что, что набрасывает свою страшную тень на всю жизнь человека, взять хотя бы период собственничества, который надо было реформировать. И мы должны подходить к Грибоедову не с точки зрения преклонения перед великим мертвецом, не с точки зрения воздания по заслугам, которые должна признать наша революция, вообще не с точки зрения какого-то церемониала; если мы должны заниматься раскапыванием всего, что относится к произведениям Грибоедова и его личности, если мы должны вспоминать Грибоедова, то это потому, что нам нужно лучше понять корни его настроения и тех выводов, которые жизненны и до нашего времени.
И к его произведению мы должны отнестись не как к отжившей и ненужной вещи, а должны подумать, каким мелом почистить, на какой пьедестал поставить, каким прожектором осветить его так, чтобы и в наши дни оно горело наиболее ослепительными лучами, как имеющее необычайную силу. Это та задача, которая стоит перед нами. Еще полностью жив Грибоедов, и лучшее почитание для Грибоедова будет именно то, если мы, не отказываясь от задачи восстановить «Горе от ума», как оно шло впервые (плохо, говорят, шло, не соответствовало замыслам Грибоедова), идя дорогой Мейерхольда, — а она имеет много троп, — попытаемся дать Грибоедова так, чтобы мощь его гения с помощью всей техники нашей эпохи сделалась еще более явной и интересной.
Давайте скажем, что Грибоедов жив и мы должны сделать его еще лучше, еще более живым. Давайте воспользуемся тем несчастным обстоятельством, что его работа еще не доделана, и включим его в наш механизм, в наш человеческий аппарат, с которым эту работу доделаем. Мы протягиваем через смерть Грибоедову нашу пролетарскую руку и говорим ему: «Здорово живешь, товарищ Грибоедов! Иди с нами работать. Ты очень хорошо начал чистить авгиевы конюшни. Мы еще не дочистили. Работа, правда, скорбная, но теперь уже гораздо более веселая. Время доканчивать ее. Александр Сергеевич, пожалуйте к нам!»
В. Г. КОРОЛЕНКО
Статья была написана (дата указана автором) 4 октября 1923 г. и впервые напечатана в Ха 1 журнала «Красная нива» за 1924 г. под заглавием «Праведник». Печатается по тексту (отчасти переработанному автором) предисловия к Собранию сочинений В. Г. Короленко, 1930 г.
Короленко Луначарский посвятил одну из самых своих ранних статей «Чему учит нас В. Г. Короленко (по поводу 25-летия его литературной деятельности)», 1903 г.; после Октября — пять статей: в 1918, 1921 (год смерти писателя), 1923, 1926, 1929 гг. В течение долгих лет писатель и критик связаны были взаимным расположением. Оно сохранилось и после их последней личной встречи в Полтаве (1920), хотя с конца 1917 г. Короленко начал свою полемику против социалистической диктатуры пролетариата через газету «Русские ведомости», в открытом письме, адресованном А. В. Луначарскому. Но вскоре отношения между ними осложнились и даже прервались. В течение 1920 г. Короленко написал Луначарскому шесть писем, ожидая их опубликования с возражениями. Письма в нашей печати не появились, а вышли через три года после смерти В. Г. Короленко в парижском издании «Задруга». Этот эпизод сыграл немаловажную и, конечно, отрицательную роль в налаживании сотрудничества между советской властью и либерально-народническими представителями дореволюционной литературы. А. В. Луначарский в примечании к своим статьям о Короленко в сборнике «Литературные силуэты» (1923) дал следующее разъяснение:
«Считаю нужным выяснить здесь некоторые обстоятельства касательно писем В. Г. Короленко ко мне, писем, которые, благодаря чьей-то некорректности, оказались изданными за границей. Во время пребывания моего в Полтаве в 1920 году я несколько раз виделся с Владимиром Галактионовичем. В результате нашей беседы им предложена была такая комбинация: он-де пришлет мне несколько писем, в которых откровенно изложит свою точку зрения на происходящие в России события. Я со своей стороны по получении писем посоветуюсь с ЦК партии, удобно ли их печатать, причем за мною оставалось право ответить па них темп аргументами, которые я найду подходящими. Таким образом, письма должны были быть изданы, как письма Короленко ко мне с моими ответами. К сожалению, какие-то особенности почты, или передачи писем мне вообще, повели к тому, что я получил лишь первое, второе и четвертое письмо, остальные до меня не дошли. Я два раза просил Короленко дослать мне не дошедшие до меня письма, но никакого ответа на это от него не получил. Затем последовала смерть писателя. Я вновь обратился к семье Короленко, прося дослать мне недополученные письма. Вновь никакого ответа, а затем появление этих писем за границей без всякого моего ответа на них. Таковы обстоятельства, о которых ходит много неправильных слухов. Отношения между мною и Владимиром Галактионовичем в течение всего моего пребывания в Полтаве были самыми сердечными».
(Нельзя не обратить внимания в этой реплике Луначарского на слова: «…какие-то особенности почты (или передачи писем мне вообще…». До настоящего времени истинного значения этих слов еще не удалось объяснить.)
Трудно представить себе более благородный человеческий и писательский облик, чем фигура Владимира Галактионовича Короленко. Мы, коммунисты, чрезвычайно резко разошлись с ним. Правда, и здесь по отношению к Октябрьской революции и к коммунизму он проявил себя с обычной своей прямотой. Во время господства белых в Полтаве не гнулся, говорил им много горькой правды и наотрез отказался покинуть Полтаву при вступлении красных войск, поддерживал личные и товарищеские отношения с тов. Раковским. Я и сам провел с ним несколько часов в чрезвычайно содержательной и глубокой беседе, из которой я убедился, что он вдумчиво выражал целый ряд несогласий, но в общем по-товарищески относился к руководящей нашей партии. Однако все же Короленко чрезвычайно резко разошелся политически с нашими лозунгами и с нашей программой.
Как случилось, что такая необыкновенно благородная натура, такой недюжинный ум, такое революционное сердце могли переместиться слева направо столь заметно, то есть оказаться чуть ли не в такой же резкой оппозиции по отношению к пролетарскому правительству, в какой был Короленко по отношению к правительству царскому?
Мы много говорили в последнее время об отношении интеллигенции к революции.
Мы, в сущности говоря, давно предвидели то, что значительная часть интеллигенции настолько связана с буржуазным строем и так приспособлена к буржуазной демократии, что, наверное, пожелает застрять на этой позиции. Предвидели, вплоть до совершенно точных предсказаний, что даже левейшая и политически сознательнейшая часть интеллигенции (если не считать, разумеется, интеллигенции большевистской), то есть эсеры и меньшевики, непременно и неизбежно превратятся в консерваторов той или другой промежуточной конституции. Предвидели мы, однако, и то, что в конце концов значительная часть интеллигенции может и даже вынуждена будет перейти на сторону пролетариата.
Массовая интеллигенция, конечно, стремится к тому, чтобы играть более или менее руководящую роль, во всяком случае, занимать почетное положение в обществе. Будучи же чрезвычайно разнородной, так как верхний конец ее упирается в высшую бюрократию, в академический мандаринат и тому подобное, а низы соприкасаются с пролетариатом, — интеллигенция, конечно, разнообразна по своим настроениям и по своему отношению к буржуазному строю, в том числе и в той его форме, какой был русский царизм. Но в общем и целом отношение к грубым и отсталым формам буржуазного строя, вроде того же русского царизма, у интеллигенции отрицательное. По мере же того как буржуазный строй обновляется, приближается к демократии и устремляется к более или менее внешне почтительному и хорошо платящему использованию интеллигенции, граница, разделяющая интеллигенцию консервативную от интеллигенции либеральной и радикальной, начинает перемещаться вниз и дает себя серьезно чувствовать только в слоях так называемого интеллигентского пролетариата. Для многих, принявших буржуазную мартовскую революцию, симпатичную для большинства интеллигенции, был неожиданным кризис, превративший ее в нечто совершенно новое для интеллигенции, невиданное и страшное, — в революцию пролетарскую, отбросившую обрадованную было и всем своим материком ставшую опорой власти интеллигенцию вновь в оппозицию, порой в оппозицию острую и кровавую. Но пролетарский строй упрочился. Он не только «навязал» себя насильно этой интеллигенции — насильно мил не будешь, — но он доказал ей свои государственные способности, свое искреннее стремление при мало-мальски сносных условиях позаботиться о всех сторонах хозяйства и культуры. Мало того, позже начали завязываться и другие связывающие нити между интеллигенцией, вплоть до ее социальных верхушек, и пролетариатом. Она, интеллигенция, начинает прислушиваться и к пролетарскому практическому идеализму и к его музыке будущего, и прислушивается тем чутче, что рядом с русским опытом развертывается не менее поучительный мировой опыт. И вот интеллигенция сменяет вехи и перекристаллизовывается.