Во всяком случае, сами по себе эти факты, то есть то обстоятельство, что крупный бюрократ и барин был вместе с тем философом и оставил после себя весьма значительные и влиятельные книги, а также и то обстоятельство, что в книгах своих он защищал добродетель, а в жизни «служил пороку», — все это отнюдь еще не делает жизнь Бэкона настолько интересной, чтобы без дальнейших объяснений она могла быть включена в серию «Жизнь замечательных людей» или по крайней мере чтобы она могла так сильно заинтересовать биографа, как — признаюсь в этом — заинтересовала она меня.
Совершенно исключительный интерес, который представляет для нас Бэкон, заключается в его личности, в сущности говоря, необыкновенно цельной и могущей быть объясненной только из самой его эпохи.
Гегель, говоря в своей «Истории философии» о смерти Сократа, называет его судьбу всемирно-исторической трагедией. Судьба личности, по мнению Гегеля, всемирно-исторична тогда, когда она вытекает не из биографических случайностей, но из необходимого диалектического столкновения великих исторических принципов. В этом случае, говорит Гегель, «судьба не является также лишь его личной индивидуально-романтической судьбой, а в ней представляется нам всеобщая нравственная трагическая судьба» (Сочинения, т. X, стр. 87, М., Партиздат, 1932).
Конечно, слово «трагический» неприменимо к Бэкону, — потрясающего трагизма в его судьбе, пожалуй, и нет. Но, во всяком случае, в ней есть очень острый драматизм. Может быть, преувеличенно было бы считать его судьбу в какой-нибудь мере «всеобщей нравственной судьбой». Но ведь и Гегель, говоря о трагедии, имел в виду не непременно насильственную смерть; и, говоря о всеобщности нравственного значения той или другой судьбы, не думал, что это значит, будто бы судьба эта должна быть как-то похожа на судьбы людей вообще.
Важно в том положении Гегеля, которое мы привели, следующее: есть такого рода «жизни», которые с необыкновенной яркостью выявляют значение известной эпохи; а если к этому прибавить, что есть такие эпохи, которые имеют, безусловно, всемирно-историческое значение, которые являются одним из кульминационных пунктов или критических моментов в истории человеческой культуры, то станет ясным, что жизнь человека, с необыкновенной яркостью отразившая в себе противоречия особо острой эпохи, не может не быть общеинтересной, не может не явиться чем-то далеко превышающим «роман-биографию»{217}, не может при правильной трактовке не бросить яркий свет на эпоху, в которой она протекала, а при значительности этой эпохи — и на самый ход развития человечества.
Именно так отношусь я к Фрэнсису Бэкону.
Центральной силой гения Бэкона, центральной чертой его характера, центральной пружиной его судьбы был ум, интеллект. Это в известной степени почувствовал блестящий английский писатель Литтон Стретч, которому пришлось подробно характеризовать Бэкона в книге, посвященной истории борьбы Эссекса и Елизаветы.
Эпоха Возрождения была эпохой критики. Растущая буржуазия сокрушала не только феодальный строй, но и всю феодальную идеологию. Феодальной идеологии был присущ в теории принцип веры, принцип авторитета, а в реальной жизни — принцип жизненных правил, установленного ритуала жизненных отправлений. В эпоху Возрождения с огромной силой вставала на первый план индивидуальность, освободившаяся личность, которая бурлила уже в средние века, но почти полностью разорвала свои цепи именно в эпоху Бэкона.
Если личность в эпоху Возрождения должна была еще считаться с множеством разных вне ее находящихся властей, если она еще часто подвергалась самым жестоким карам, то можно сказать, что подлинно передовые представители этой эпохи внутренне уже не считались ни с каким авторитетом. Протестантизм в религии противопоставил разум традиции; в еще большей мере произошло это в более левом лагере свободомыслящих, шедших по линии отказа от всякой религии и интересовавшихся в первую очередь светской наукой. Ими руководила вера в разум, вера в его всепобеждающую мощь, в возможность при помощи его построить целостную картину мира и приобрести власть над ним.
Такого рода вера в разум была присуща Бэкону в огромной и, не обинуясь скажем, гениальной форме. Никто из его современников не доходил до такого пафоса веры в разум, как Бэкон. Этому мы приведем многочисленные доказательства как из его основных сочинений, так и из недоконченной утопии его, озаглавленной «Атлантида».
Но рядом с этим личность бралась руководиться разумом и в своей частной жизни, в своей карьере, в своих отношениях к близким, к начальству, к подвластным лицам и т. д. Вера в разум, как в огромную силу, которая может дать победу над другими, менее разумными людьми, как в оружие борьбы за существование и успех была широко развита в эпоху Возрождения. Мы постараемся доказать это в нашей книге. Мы постараемся привести некоторые, особенно яркие примеры этого, беря величайшие литературные образы той эпохи, а также и образы некоторых реальных лиц из числа ее деятелей.
То, что можно назвать принципом макиавеллизма, то есть освобожденного от предрассудков разума, разума цинического, который стремится к определенной цели, не боясь каких бы то ни было моральных предрассудков, — это было огромной силой индивидуальности в эпоху Возрождения. Однако подобная неограниченная вера в разум — в свой разум, в свою интригу, в свою ловкость, в свою способность обмануть других, — приводила, разумеется, очень часто к краху. Крах этот был тем более болезненным, что когда боец, вооруженный своим разумом, оказывался уже повергнутым, то тогда защитники далеко еще не добитых старых представлений общества (да они и не могли быть добитыми, ибо совершенно безграничный индивидуализм есть начало антиобщественное) набрасывались на падшего и осуждали его эгоистически разумную политику, как прежде всего антиобщественную, безнравственную, безбожную, преступную и т. д.
Интеллект был еще в то время молод, он был крайне самоуверен, он легко позволял себе перешагнуть все пороги — вот почему так часто присутствуем мы в эпоху Возрождения перед стремительной гибелью вознесшихся на огромную высоту людей такого беспредрассудочного интеллекта.
Но не только такая форма «горя от ума» имела в то время место. Высокий интеллект не мог не пронизывать своим взглядом и колоссальное количество оставшихся от средневековья нелепостей и несовершенств в неперебродившей, не устроившейся общественности эпохи Возрождения. Он легко приходил к мизантропии, к черному пессимизму, распространяя свое презрительное суждение о людях и дальше — на самое бытие, на самую природу с ее преходящестью, с ее неизбежной смертью и т. д. Против этих выводов, которые могли привести к полному внутреннему крушению, к самоубийству, интеллект выставлял особого рода философию — философию резиньяции, философию некоторой спокойной, хотя и презрительной, улыбки над всем преходящим, философию ухода в себя и достижения некоторого искусственного равнодушия, как говорили когда-то стоики (в эпоху, в некоторых отношениях похожую на описываемую нами), — атараксии.
Эти стороны молодого и страдающего болезнями детства интеллекта у Бэкона выражены значительно меньше. Об этом мы будем еще говорить подробнее. Тем не менее такие элементы, роднящие его то с Шекспиром, то с Монтенем{218}, не могут не быть отмечены в его житейской мудрости, как он старался изложить ее на страницах своих писаний и как, вероятно, она жила в нем самом в моменты горького раздумья после неудач.
Вообще же нужно сказать, что, несмотря на превратности судьбы, которые постигли Бэкона, он представлял собой относительно уравновешенный и относительно оптимистический тип человека эпохи Возрождения. И это вовсе не худо, потому что, конечно, не пессимисты гамлетовского типа и не философствующие отшельники типа Просперо{219} творили историю, а активные люди типа Бэкона.