Занятия мои в Цюрихском университете, продолжавшиеся менее года, были очень плодотворны; более или менее благотворно действовала уже сама жизнь за границей — богатство цюрихской библиотеки, широкие ресурсы Цюрихского университета и интеллектуально высокая среда тогдашнего нашего русского студенчества в Цюрихе.
Больше всего я, конечно, почерпнул от тех людей, использование которых входило в мой план. Вообще в эти годы (мне было тогда 19 лет) я чувствовал себя совершенно самостоятельным и слышать ничего не хотел о прохождении курсов согласно одобренным программам.
Я завалил себя книгами по философии, по истории, социологии и сам составил себе программу, комбинируя философское отделение факультета естественных наук, его натуралистическое отделение и некоторые лекции юридического факультета и даже Цюрихского политехникума.
Важнейшими курсами в этой моей программе явились: анатомия у Мартина, физиология у Гауле, особенно физиология ощущений у Влассака, политическая экономия у Платтена. Но, разумеется, все отступало на задний план — в смысле моих университетских занятий — перед работами у Авенариуса…
Аксельрод был первый очень крупный марксистский мыслитель, с которым я встретился на своем веку.
В то время он жил со своей довольно многочисленной семьей очень скромно, зарабатывая на свое существование небольшим кефирным заведением и вечно возился со своими бутылками. Больной, страдающий мучительными бессонницами, от которых он лечился гипнозом у Фореля{226}, Павел Борисович располагал сравнительно ничтожным количеством времени для своих кабинетных занятий. Писал он мало, туго и мучительно, говорил несколько скучновато, но чрезвычайно содержательно. Делом моего просвещения он очень увлекался. Мы сделались с ним большими друзьями, и я стал своим человеком в семье. Позднее он полушутя признавался мне, что у него была идея выдать за меня замуж свою дочь. Да и так он был настоящим моим духовным отцом. Он часто отодвигал всякие свои другие дела, чтобы побольше беседовать со мной. Поощряя мои литературные опыты, он внимательно вслушивался в мои рефераты в кружках молодежи, хотя и подвергал их порой весьма суровой критике.
Главным образом он ополчился на мои спенсерианские воззрения на общество как последовательно эволюционирующий организм. Здесь Аксельроду очень скоро удалось разбить эти мои предрассудки и очистить мое марксистское миросозерцание. Не то было с Авенариусом. В области философии я держался крепко и продолжал думать, что эмпириокритицизм является самой лучшей лестницей к твердыням, воздвигнутым Марксом.
Вскоре после моего переезда в Цюрих посетил его Г. В. Плеханов. Я встретился с ним на большом собрании, устроенном поляками, которые враждовали между собой, делясь на два лагеря; пепеэсов (Польская партия социалистов) и польских социал-демократов.
Во главе польских социалистов в Цюрихе стоял известный польский революционер Иодко — позднее один из вождей так называемой фракции. Во главе социал-демократов стояли совсем еще молодая Роза Люксембург и тов. Мархлевский.
С Розой Люксембург я встречался также на лекциях ультрабуржуазного политикоэконома Вольфа. Мне неоднократно приходилось слышать Розу, когда она своим кусательным и ироническим красноречием разбивала буржуазные хитросплетения Вольфа, так что он перед всеми своими ужаснувшимися швейцарскими питомцами, несмотря на несомненную находчивость и недюжинную ученость, оставался, как рак на мели, жевал, бормотал и терялся. Я очень уважал в то время Розу и даже своеобразно увлекался ею. Мне чудилось в ее маленькой, почти карликовой фигуре с большой выразительной головой на слабых плечах что-то почти сказочное и немножко дьявольское. Уже в то время она была во всеоружии общественного знания и своего блестящего и холодного ума при пламенном революционном темпераменте.
Плеханов выступил как раз после дискуссии, во время которой Роза как нельзя лучше справлялась с несколько тяжеловесным и замкнутым Иодко. И после ее сарказма и взрывов пафоса красивый человек, о котором с таким уважением возвестил аудитории уже тогда седой как лунь Грейлих и сейчас еще через 20 лет являющийся одним из вождей швейцарского движения, — показался мне немножко пресным и чуть-чуть разочаровал меня.
Зато чистым очарованием была беседа с Плехановым в тот же вечер. Здесь он показал всю увлекательную живость и красноречие своей непосредственной беседы. Мне кажется, что за всю жизнь я встретил только двух собеседников, столь исключительно блестящих, можно сказать, фейерверочных. Это были Г. В. Плеханов и М. М. Ковалевский{227}.
Разумеется, мы сейчас же схватились с Плехановым. По молодости лет я тогда никого не боялся и свои воззрения защищал с величайшей запальчивостью и дерзостью. Конечно, мне немало досталось от Плеханова. Его нападения на Авенариуса были, однако, слабоваты, ибо для меня, знавшего в то время своего Авенариуса насквозь, сразу стало видно, что Плеханов даже не читал его, а судит о нем понаслышке. Зато, конечно, переворот произвела во мне необыкновенно тонкая критика Шопенгауэра, которого я в то время изучал, и настоящий дифирамб, вдохновенный и глубокий, который Плеханов произнес в честь Шеллинга и Фихте. О Гегеле мы, конечно, не спорили, хотя я в то время не добрался еще до изучения Гегеля в подлинных главных его сочинениях. Фихте же и Шеллинг казались мне только талантами, и я думал ограничиться тем небольшим количеством сведений, которые получил от них из истории философии Куно Фишера.
Первым и непосредственным результатом моей беседы с Плехановым было то, что я на другой же день отправил томы Шопенгауэра назад в библиотеку и навалил у себя на письменном столе томы Фихте и Шеллинга. Я и сейчас бесконечно благодарен Плеханову за то, что он сосредоточил мое внимание на этих двух великанах. Я вынес из изучения их бесконечное количество радости, и на всю жизнь, до сегодняшнего дня, я чувствую огромное благотворное влияние исполинов немецкого идеализма на мое миросозерцание. Только для Плеханова Фихте и Шеллинг были просто интересными предшественниками Гегеля — тоже, в свою очередь, подножия Маркса, — а для меня они во многом оказались самоценностью; сам Маркс озарился для меня новым светом. Благодаря им я сумел также оценить высокое и самостоятельное значение Фейербаха […]{228}.
Меньшее значение для меня имело увлечение Плеханова энциклопедистами и материалистами XVIII века. Я и сейчас люблю их, особенно Гельвеция и Дидро, но тем не менее они стоят несколько в стороне от моего миросозерцания{229}.
Позднее, когда я приехал к Плеханову в Женеву и прожил несколько дней в непосредственной близости с ним, почерпнул у него еще один важный элемент.
Я уже в то время чрезвычайно пристально интересовался вопросом искусства в связи с историей культуры. У Плеханова я впервые встретился с большим, собранным им материалом, освещенным несколькими необыкновенно яркими мыслями и служившим подтверждением марксистского подхода к истории искусства. Очень многое, о чем я тогда говорил с Плехановым, многие выводы, которые я тогда сделал из его слов, остались опять-таки постоянным моим приобретением.
Как я уже сказал, я провел в Швейцарии менее года. Почти смертельная болезнь моего брата в Ницце заставила меня переехать туда, а затем в Реймс и Париж.
Об этой полосе моей жизни я могу не говорить ничего, так как никакой связи с крупными представителями или крупными событиями нашей партии эти три года не имели.
Лично же я продолжал углублять марксистское мировоззрение, особенно пристально работая в области истории религии, притом совершенно самостоятельно. Я почти совершенно перестал посещать лекции и работал в музеях и библиотеках, особенно в богатом музее Гимё.