Выбрать главу

Но… Скажет, конечно, иной пустой, легкомысленный человек, прочтя строки сии смиренные: «Что ж ты, отче Сильвестр? На Небо через корысть людскую попасть хочешь? И других за собой зовёшь? Плутуешь, святой отец! За добро своё от других воздаяние ждёшь, да ещё с прибытком… А где ж чистота души твоей бессмертной, кротость младенческая, вера твоя безоглядная и бескорыстная в Господа нашего Исуса Христа? Всё расчёт да расчёт… Нет уж, коли ты истинный пастырь стаду своему, так ты и сам облачись в ризы светлые, без единого пятнышка, и нас одень во всё чистое, чтобы и грязи не было нигде. Вот тогда и пойдём за тобой…»

Скажет, скажет так иной недалёкий человек! Непременно скажет. Скажет — и будет прав… Плутует поп Сильвестр! И знает сам, что плутует. Но не от корысти, не от змеиной хитрости то его плутовство, а от отчаяния его бездонного, от невозможности найти прямую, без петляний, дорогу к сердцу человеческому. Да и как сохранить ризы светлые в их нетронутой чистоте посреди моря житейского? В миру ведь живём, православные! А как в нём без грязи обойтись?

Послушайте лучше, люди московские, притчу древнюю, многомысленную, от святых отцов к нам пришедшую. Может, хоть она вас просветит, коли уж своим умом вам до правды не дойти.

Призвал как-то Господь святого Николая и святого Касьяна пред очи Свои светлые, Божественные и назначил им точный срок. Припозднились святые угодники, торопятся, солнце уже садится, а им ещё идти да идти. И вдруг видят они: валяется у дороги в грязи опрокинувшаяся телега с поклажей, и волнуется, суетится возле неё какой-то мужичонка, самый что ни на есть завалящий. Лошадь-то он выпряг, а телегу обратно на дорогу выпихнуть не может — сил нет.

— Давай подсобим, — говорит святой Николай святому Касьяну. — Жалко мужика. Одному ему с телегой не совладать.

— Что ты, брат! — отвечает ему святой Касьян. — Ты забыл, к Кому мы идём? И ты в чистых ризах, и я. Попачкаемся, Господа нашего прогневим.

Да не послушался его святой Николай. Поплевал на руки, влез в самую грязь и вытащил-таки телегу того горемыки обратно на дорогу. Ну, понятно, перемазался весь с головы до ног, да делать нечего, каков есть — таков и есть, надо дальше поспешать.

И вот приходят они к Господу. Видит Господь: стоит перед ним святой Николай грязный, оборванный, прячет от него глаза, стыдится себя, а рядом с ним святой Касьян в белых ризах, и ни пятнышка на них, и лицо его светится светом праздничным, восторженным, и взор его полон любви.

И подивился тогда Господь виду их, столь несхожему. И спрашивает Николая: что, дескать, произошло?

— Да так, мол, и так, Господи, — отвечает ему святой Николай.

— Ну, а ты, Касьян? — спрашивает Господь.

— Да так, мол, и так, Господи, — отвечает и он Ему.

И сказал им тогда Господь: «Что ж, и ты прав, Николай, и ты прав, Касьян. Но правда ваша разная. И за твою правду, Николай, люди будут праздновать имя твоё дважды в год. А твоё, Касьян, — только в четыре года раз».

Вот так оно и повелось с тех пор: дважды в году, по весне и зимой, чествует народ христианский имя святого угодника Николая, а имя святого Касьяна — только раз в четыре года, 29 февраля. Как говорится, имеющий уши да слышит! А больше к притче той и добавить нечего: в ней, православные, вся наша жизнь.

…Догорает свеча на столе. Усталость клонит долу голову Сильвестра, смежаются глаза его. И не помнит поп уже ни кровавых пожарищ московских, ни мятежной толпы на царёвом дворе, ни забот своих домашних, неотступных- сладко спит он, уронив свою многодумную голову на руки и улыбаясь самому себе во сне. И тихие, нездешние голоса вновь начинают звучать в его ушах, и душа его уплывает в иные миры, где нет ни печалей, ни скорбей, а есть только добро и свет. А вместе с ним безмятежным, праведным сном спят и жена, и дети, и домочадцы его, очистив душу и совесть свою молитвой кроткой и бесхитростной к Богу.

Но, видно, не судьба была в ту ночь Сильвестру хоть ненадолго да забыть о мире сём суетном и беспокойном. Ещё стояла глухая темь на дворе, ещё и светать не начинало, как кто-то тихо, крадучись, постучал кнутовищем в его слюдяное окошечко, освещённое изнутри дрожащим светом свечи. Вздрогнул Сильвестр, вскинул голову, озираясь по сторонам и не понимая, где он и что с ним. А поняв, столь же тихо стукнул в ответ по слюде — мол, иду — и пошёл открывать.

Темно, беззвёздно было на дворе, и месяц лишь угадывался сквозь дымную пелену, уже несколько дней висевшую над сгоревшей дотла Москвой. Набухшие сном, стариковские глаза Сильвестра не сразу и различили в темноте какого-то закутанного в чёрное с ног до головы человека, прислонившегося к резному столбику крыльца.

— Кто ты? — спросил Сильвестр.

— Стольник царский Алексей Фёдоров сын Адашев. От государя к тебе, святой отец.

— Что приказал с тобой государь, сын мой?

— Приказано тебе великим государем, отче Сильвестр, сей же час пожаловать к нему к ранней заутрене. А после неё хочет он, государь, иметь с тобой беседу тайную с глазу на глаз о его, государя великого, великих и тайных делах. И ещё приказано мне, отче, от сего дня блюсти тебя как зеницу ока и без присмотра моего либо людей моих тебя не оставлять ни на шаг, поелику ты теперь ему, государю великому, и всему дому его царствующему самый близкий человек. И должно тебе государю служить, а нам тебя всячески оберегать и от врагов твоих, от умысла их коварного сохранять.

— Кто ты, чадо моё? Откуда ты возник? И почему я раньше тебя не знал?… Дивно мне: ты же ещё совсем молодой человек! А доверие к тебе, государево-то доверие, не к юноше, а к человеку из первых в синклите его.

— На то воля государева, святой отец. Не мне о том судить… А рода мы, Адашевы, старинного, из костромских дворян, а батюшка мой в окольничих был ещё у благоверной государыни нашей Елены Васильевны, а я у него старший сын и в службе царской почитай что с младенческих лет. И с батюшкой моим в посольстве российском в Царьград к турецкому султану ходил, и многие муки там претерпел, и живой вернулся, и с тех пор вот состою неотлучно при дворе. А велено мне теперь государем великим ведать его, государя великого, Челобитную избу, что приказал он вчера поставить без всякой волокиты и промедления в Кремле, возле Чудова монастыря. И приказал мне государь великий в той избе сидеть и челобитные от всего народа русского принимать и по разуму и по достоинству моему управу и ответ по ним давать. А буде случатся какие из них выше разума и достоинства моего, то велено мне тебе. богомольцу нашему, нести и советоваться с тобой, как для пользы и тишины в государстве Российском с ними быть. А что и нам с тобой вдвоём будет не под силу, то велено докладывать государю и ближней думе его. И как они присудят, так по их указу и поступать…

Негромкой была речь царского посланца — негромкой и печальной. И не было на бледном лице его никаких признаков восторга от неслыханной удачи, нежданно-негаданно свалившейся на него по прихоти царя. Нет, не о суете житейской, не о славе и богатствах, ожидавших его, думал сей юноша дивный! А о том испытании великом, о долге тяжком, что возложил на него Господь.

Сильвестр жадно вглядывался в суровые черты юноши, в его лицо, окаймлённое кудрявой бородкой, в чёрные зрачки глаз, поблёскивавшие в предутренней полутьме. И чем дольше он смотрел, чем дольше слушал этого юношу, тем светлее становилось у него на сердце. Велик Господь! И есть ещё на земле надежда! Есть ещё в мире сём буйном и беззаконном люди, кому не безразличны страдания и слёзы человеческие, и разруха жизни, и заботы, и горе, и труды, и вечное стремление к правде малых сил, беспомощных перед лицом Божественных стихий.

— Так, значит, быть нам с тобой, сын мой, отныне и присно заодин.

— Я слуга твой, святой отец. Ты голова, я руки твои. И оба мы — слуги государевы… Сегодня надежда его на тебя да на меня. А завтра… А завтра, отче, видно будет, как там всё пойдёт. Молод ещё государь и переменчив в нраве своём… Но судьба дала нам с тобой, отче Сильвестр, случай что-то сделать для пользы Отечества, для всего народа христианского. Так неужели упустим мы его?