И хотя по-прежнему блюдёт он, царь, обычай государственный, и с думою своею советуется по всем делам, и на пирах по-прежнему сидят к нему ближе всех лучшие люди земли Московской, чьи прародители служили ещё прародителям его, и послов иноземных принимают те, кому то по службе пристало, а только если прикинуть, кто теперь больше видит его царственный лик и слышит его царственное слово, то выходит оно всё не по-прежнему. То не поп, и не Алексей Адашев, и не Избранная Рада царя, а всё больше иные какие-то люди: вроде бы не случайные, нет, и тоже именитые, и тоже с заслугами, а всё ж таки для Москвы народ пока ещё легковесный, молодой и по доблестям своим отнюдь не из тех, кого привыкли люди московские видеть впереди.
Всё чаще и чаще теперь случалось так, что придёт поп Сильвестр в Большой царский дворец или Алексей Адашев принесёт царю на подпись какой-нибудь указ, а им ответ:
— Государя нет.
— Как так нет? Только вчера вечером был! Ещё и Заутреню сегодня поутру отстоял… Куда же он ускакал?
— Нам то неведомо. Сказано: на охоту. А куда — нам то не положено знать.
— Один уехал?
— Нет, не один.
— А кто с ним?
— Шиг-Алей-царь, да князь Михаила Темрюкович Черкасский, да боярин Василий Михайлович Захарьин, да боярин Алексей Данилович Басманов с сыном Фёдором, да князь Афанасий Вяземский, да иные ближние его люди…
— А когда обещался назад?
— И про то тоже не знаем ничего…
А царь был в это время уже далеко! Добро, коли на Лосиный остров подался или в Сокольники, а то мог и под Дмитров ускакать, и на Волок Ламский, а то и того дальше — в Александровскую слободу, на большую охоту, на много дней. И не скоро дождёшься его теперь назад! А самое досадное было то, что и не сказал никому ни слова, куда ускакал, на какой срок — ни попу, ни Адашеву, ни другому кому из Избранной Рады своей, а раньше такого не бывало никогда. Конечно, завтра же пришлёт нарочного с поручением доставить ему туда из дворца либо то, либо другое, что забыл второпях. Но дело-то ведь не в этом, дело в том, что не счёл он, государь великий, нужным объявить накануне волю свою государскую никому из советников своих… И то был тревожный знак!
Нет хозяина в доме-нет и жизни в нём никакой. И домашние его ползают как сонные мухи по стеклу, и всё валится у них из рук, и все дела в доме том стоят… А царю и горя мало! Знай пирует себе с приятелями своими в каком-нибудь теремке, спрятавшемся в глухом лесу, и бражничает, и песни поёт, и в бубен звенит, и скоморохов потчует, и девок красных ласкою своею дарит. Благо при каждом таком теремке на случай приезда высоких гостей всегда было готово все: и ватага весёлых скоморохов, и гусляры, и девки румяные, кровь с молоком, на ласку отзывчивые. А чем да и как они все там жили, когда не было гостей, — про то неведомо было никому.
— А скажи, царь, — спрашивал, бывало, раскрасневшийся от вина и от песен государь московский Шиг-Алея-царя. — Где пируют лучше? У меня или у вас, у татар? Ты, говорят, мастер был пиры задавать, когда в Казани государил…
— У тебя, великий царь, — отвечал ему бывший казанский властитель, единственный из сидевших за царским столом, у кого в короткой его татарской бородке уже видна была седина. — У нас женскому полу, по вере нашей, на пиру быть нельзя. И скоморохов у нас нет…
— А скажи, правду то люди говорят, что у вас чуть не каждый пир кончается дракой али резнёй?
— Нет, государь. То неправда.
— А зачем же тогда ты всех мурз своих и князей порезал да поубивал, позвав их на пир? Про то все знают! Великий грех на тебе, царь…
— Не всех, государь! Кого надо было, того и порезал. И до сего дня не раскаиваюсь в том… А иной раз, государь, смотрю я на тебя, как ты, белый царь, живёшь… И думаю: да как же он, великий, терпит такое непочтение и непослушание себе? От своих же холопей, кому и глаз-то не должно сметь поднять на него? Как позволяет он такое им?
— Это ты про кого?
— Сам знаешь, про кого… Кто недавно отмолил у тебя жизнь изменников твоих, князя Семёна Ростовского и сродственников его? Кто заставил тебя волю твою царскую переменить?… Аж на литовских рубежах беглецов тех поймали! Куда ж ещё больше, какие ещё тебе нужны были доказательства измены их?
— Князь Семён изменил по дурости да по малодушию своему. Не со зла…
— А тебе что за дело, почему он изменил? Коли бы то было у меня, давно торчать его голове на колу! А за ним бы и всех заступников его на кол посадил…
— И попа?
— А он чем лучше других?
Сверкнёт, бывало, государь глазами на некогда казанского царя, а ныне верного подручника своего, а сказать ничего не скажет в ответ, лишь молча протянет ему кубок веницейский с рейнским вином или мальвазией: пей, мол, царское твоё величество, да помалкивай! То не твоего ума дело, и не тебе, холопу, судить, кому на Москве в чести быть, а кому на колу сидеть. Дай русским людям самим разобраться, кто у них изменник, а кто нет…
— А у вас в горах, князь, тоже режут на пирах своих гостей? — отвернувшись от Шиг-Алея-царя, спрашивал государь другого верного слугу своего, тоже теперь непременного участника всех царских забав — князя Михаилу Темрюковича Черкасского, крещёного черкеса, сидевшего обычно за столом по левую руку от него. Несметно богат, и удачлив, и хорош собою был юный горский князь! А как в седле сидел, варвар! Не то что иной наш тюха-матюха, всё больше охлупкою, будто куль какой с мукой…
— Нет, государь. У нас гость — это свято. Приходи, садись, пей-ешь, песни наши слушай — никто не обидит тебя.
— А если враг придёт?
— И врагу место за столом найдётся. Пока он в твоём доме, он не враг, он гость. А вышел, к себе поехал — ну, уж тогда не обессудь.
— Что, вдогонку за ним поскачешь? И там, за околицей, и прирежешь его?
— Зачем я поскачу? Я не поскачу. И отец мой не поскачет, и братья на коней не сядут. На то у отца мюриды есть, слуги верные его. Они знают свой долг.
— И много у отца твоего таких слуг?
— Много, государь. Может, даже больше, чем у тебя.
— А кто лучше служит повелителю своему? Мои люди или люди отца твоего?
— Не гневайся, государь! Наши люди лучше служат, чем твои. Коли отец сказал, слово его — слово Аллаха! Любой, не прекословя, на смерть пойдёт, имение своё отдаст, а надо — и семью не пожалеет. У нас когда в службу джигита берут, он клятву даёт, кровью скреплённую: никого не жалеть и никого над собою, кроме повелителя своего, не знать. Но зато и его никому в обиду князь не даст! И детей, и жён его будет кормить, Коли смерть ему в бою случится или увечье какое тяжкое на службе княжеской…
— Да вроде бы и у нас так же, князь!
— Так, государь, да не так! Твои люди вольные: хотят, слушают тебя, хотят, нет. Это только видом своим они покорные рабы твои, а на деле кто как хочет, так и живёт… А у отца моего слуги — что псы цепные! Злые, голодные, отважные — любого в клочья разорвут, насмерть загрызут, только скажи. А своего ничего у них нет… Вот бы и тебе, государь, против врагов твоих полк такой устроить! Опричь всей твоей земли… Тысяч так на пять, на шесть удальцов… Чтобы, кроме тебя, они не знали никого и чтоб никто им в державе твоей, кроме тебя, был бы не в указ…
— Пробовал, князь! Не вышло. И на тысячу-то людей земли не хватило. А ты говоришь — тысяч пять, а то и шесть! Земля-то вся уже поделена. А казна моя для такого великого дела скудна…
— А ты отыми.
— Что отыми?
— Землю отыми.
— Ишь, прыткий какой! У кого отнять-то? Ты знаешь- у кого?
— А не жалуешь кого, у того и отыми…
— Н-да… Отыми, говоришь? А что, Василий Михайлович, как думаешь, может, дело говорит князь? — обращался, развеселившись, царь к шурину своему, старшему из рода бояр Захарьиных, человеку, известному на Москве коварством своим, но ума бойкого и в службе царю усердного. — Может, и правда нам землю меж слуг наших переделить? Плох слуга — с поместья али с вотчины долой, а хорош — получай своё да Бога благодари… Или крик подымется?