Лениво, не торопясь Феллин просыпался. Растворялись ставни в домах, хлопали двери, над печными трубами начинал клубиться дымок, и в узких улочках и переулках возле рыночной площади уже появились те, кто обычно поднимался раньше всех: служанки, почтенные матери семейств, разносчики с товарами, нищая братия, угрюмый, невыспавшийся работный люд, разбредавшийся по своим мастерским.
Всё вроде бы было в городе как всегда. И всё-таки всё, да не всё! Что-то было явно не так.
Первым, что привлекло внимание Адашева, было совершенно незнакомое ему лицо начальника стражи, собственноручно с поклоном растворившего перед ним тяжёлые, окованные железом створки городских ворот. Уж кто-кто, а он-то давно знал здесь всех начальников городской стражи, и не только что в лицо, а и по именам! Удивили коменданта и многочисленные встречные всадники в татарских одеждах с луками и стрелами за спиной. А кто и зачем расставил их по двое, по трое на всех городских перекрёстках и в устьях улиц? И уж совсем почувствовал он неладное, когда, въехав со своим отрядом на ратушную площадь, увидел, что вся площадь занята той же татарской конницей, оцепившей её со всех сторон, а посреди площади, прямо напротив его дома, стоит высокий столб с кучей хвороста под ним, а рядом помост, а на помосте плаха, а на ней топор.
Но спросить кого-нибудь, что происходит, кого казнят, он просто не успел. Едва он соскочил с коня у дверей своего дома, как тотчас же был окружён какими-то молодцами в чёрных кафтанах и чёрных же шапках, мгновенно оттеснившими в сторону тех, кто его сопровождал. И в ту же минуту двери его дома распахнулись, и оттуда вышел, тоже в чёрном, низкорослый, широкий в плечах человек с тяжёлым, испытующим взглядом из-под кустистых бровей. Адашев, несомненно, знал, видел его прежде на Москве, но кто он такой, как ни силился, сразу вспомнить этого не мог.
— Заждались мы тебя, Алексей Фёдорович. Думали, что ты ещё вчера приедешь… А коли запамятовал, то напомню: коломенский дворянин Григорий Лукьянов сын Скуратов-Бельский. По государеву делу с его, государя великого, указом к тебе… — проговорил человек в чёрном, жестом приглашая Адашева войти в дом.
Увы, слишком долго был опальный постельничий и Челобитной государевой избы начальник на службе царской! И слишком хорошо он знал обычаи земли Московской, чтобы усомниться в том, зачем возник перед ним этот человек… Медленно, не говоря ни слова, поднялся он по скрипучей деревянной лестнице наверх к себе. Григорий Лукьяныч так же молча последовал за ним. У самых дверей в горницу, которую занимал комендант, стояло ещё двое людей в чёрном. Их лиц в полутьме Адашев так и не разобрал. Да и были ли они у них?
— Отдохни малость с дороги, Алексей Фёдорович, — сказал посланец царский, прикрыв за собой дверь. — Пока черёд дойдёт до тебя, мы тут ещё одно дело закончим… А ты собирайся потихоньку. Пожитки свои сложи, бумаги свои посмотри. Что захочешь взять с собой — возьми, а что не надобно тебе, то нам отдай… А велено мне государем великим, Алексей Фёдорович, доставить тебя в целости и сохранности в город Дерпт, к воеводе Хилкову. А там велено тебе ждать его, государя великого, указу, как он распорядится с тобою дальше быть.
— В цепях повезёшь, Григорий Лукьяныч?
— Ну, зачем же, Алексей Фёдорович, в цепях? Ты человек известный! Да и ума великого: сам, чай, знаешь- некуда тебе от нас бежать… А саблю твою и пищальки твои ручные ты мне, Алексей Фёдорович, всё-таки отдай. Мало ли что? Не ровен час…
Медленно, тяжело, как и тогда, когда он поднимался, Малюта Скуратов спустился вниз. Оставшись один, Адашев долго вслушивался в дрожание и скрип рассохшихся ступенек под грузным телом нового царского любимца. Наконец хлопнула входная дверь. И сейчас же, без стука, отворилась дверь в его горницу: в неё вошли те двое в чёрном и молча встали по разные стороны у порога, прислонившись к стене. И опять он не мог различить их лиц — свет из окна не доставал до двери.
Так, значит, не сейчас? И этот столб, и эта плаха там, на площади, не для него? А если не для него, то для кого?… Господи, неужели?! Неужели… для них?!
Страшась и не веря внезапной своей догадке, Адашев шагнул к окну. А когда увидел, что там, на площади, ноги его подкосились: напротив его окна, у стены старого купеческого дома, столь знакомого ему, стояли, выстроившись в ряд Мария-Магдалина и пятеро её малолетних сыновей. На всех на них были надеты белые балахоны, руки каждого стянуты верёвками за спиной, но если глаза мальчикам всё же завязали, то лицо Марии-Магдалины было открыто, и ничто, даже волосы на голове её, густо спадавшие вниз, не могло помешать ей видеть, что происходило вокруг. Ни она, ни дети её не кричали, не бились, не умоляли никого из этих людей в чёрном смилостивиться над ними, избавить их от страшной сей участи. Они лишь молча стояли у стены, безразличные, как казалось, ко всему.
Удивительно, как быстро наполнилась ещё недавно почти пустая площадь людьми! Свободен был лишь строгий квадрат вокруг столба и высокого помоста, окружённый всадниками в лисьих шапках на мохнатых степных лошадях. А всё остальное пространство площади было уже забито людьми так, что и яблоку не было где упасть. Были здесь и московские стрельцы, и почтенные местные бюргеры, и жёны их с детьми, и духовного звания люди, и всякий праздношатающийся сброд, всегда охочий поглазеть на всё, что ему ни покажи. Дивен Божий мир, и никогда не устанет человек дивиться ему! А особенно если это чья-то смерть на глазах твоих…
— Степан! Степан! — слышал Адашев голоса у себя под окном. — Влезай сюда, на приступочек, ко мне. Отсюда виднее, отсюда всё видать… Гляди, гляди, Степан, плачет! А, ведьма, не нравится! Неохота с жизнью прощаться, молодая ещё…
— А за что её, не знаешь? Сказывают, мор на людей насылала, воду будто всю по колодцам отравила на Москве… Да мне не верится! Это ж какую надо силу иметь, чтобы всю Москву отравить?
— Не, Степан, не! Не за то… Царицу со свету сжила, отравою её опоила — вот за что… Ну, гореть ей теперь, ведьме! И здесь, и в аду! И поделом…
— Вона как… А детей её за что? От них-то какой вред?
— А чего их, змеёнышей, жалеть? Подрастут, сатанинское отродье, тоже ворожить да колдовать начнут да народ православный травить…
— А бают люди, не нашей веры она? Люторского вроде бы закону?
— Не, католичка она, Степан! Папежница! Известно, всё зло нынче от них, от католиков… Всех бы их, проклятых, переловить да сжечь!
— Ich verstehe nichts, lieber Nachbar, — сменяли их другие голоса.- Na, gut, man wird diese Hexe verbrennen. Und wofiir die Kinder?.
— Wofiir? Das sind doch Russen! Waz anders kanh man von ihnen erwarten?
— Das sind keine Russen, lieber Nachbar. Das sind Tataren.
— Ach, welcher Unterschied? Meines Erachtens, das alles ist ein und dasselbe…[70]
Наконец Григорий Лукьяныч Скуратов, стоявший рядом с помостом в окружении своих людей в чёрном, взмахнул рукой с зажатым в ней платком, и площадь затихла. На помост взобрался бородатый дьяк в высокой меховой шапке и богато расшитом кафтане. Кашлянув раз-другой, чтобы прочистить горло, он развернул свиток и сиплым, но громким голосом стал вычитывать вины «означенной ляховицы, вдовы посадской Марии-Магдалины», посягнувшей в сатанинской дерзости своей на жизнь царицы, в Бозе почившей государыни Анастасии Романовны всея Руси.
«А мало ей было, ведьме, — читал дьяк, — Богом проклятого ремесла её, но ещё и сыновей своих втянула она в злодейства и чернокнижие. И, как доподлинно свидетельствуют о том многие люди, при котлах, и травяных огненных взварах, и при серном смесительстве их держала и ведовству своему учила, и нечисть всякую — жаб, и пауков, и ужей, и мышей летучих — ловить и собирать их посылала. А зачала она их не от человеков, а от Князя Тьмы. И потому государь великий повелел, а бояре приговорили, а Освящённый Собор благословил благословением своим, что должно ту ляховицу, вдову посадскую Марию-Магдалину, смертии бескровной предать, как повелось то по обычаю христианскому. А детей её, малолетства их ради, казнить малою казнью, без мучительства, одним лишь усекновением головы».
70
— Не понимаю я, сосед. Ну, ладно — сожгут эту ведьму, А детей-то за что?
— За что? Это же русские! Чего другого можно от них ждать?
— Это не русские, сосед. Это татары.
— Ах, какая разница? По-моему, это всё одно и то же… (нем.)