Выбрать главу

И долго сидел так царь, и думал думу свою горькую, и смотрел на спалённую Москву. И уже солнце стало садиться, и прохладой потянуло с полей, когда вдруг тишину у царского шатра нарушили громкие крики, и звон оружия, и волнение среди приближённых царя. Поднял царь глаза, удивлённый тем, что кто-то посмел помешать его раздумью, и увидел приближавшуюся к нему толпу вооружённых воинов, а посреди той толпы высокого стройного человека в чёрной опричной одежде со связанными за спиной руками, и рядом с ним худенькую женщину, по годам почти ребёнка, с малым дитем на руках.

— Поймали! Поймали, государь! Поймали изменника твоего! — кричала толпа, тесня и толкая в спины пленников и норовя силою пригнуть пониже голову тому мужчине. Лицо его было в кровавых ссадинах, губы вспухли, чёрный кафтан разорван и спущен с плеча, обнажая грудь, заросшую густым волосом, и шею с золотым нательным крестом. И вздрогнул царь и вскочил, не помня себя от ярости, когда узнал он, государь великий, кого приволокли слуги верные его пред царские очи.

— Ты?… Ты?… Ты, аспид, ты, клятвопреступник?… Думал сбежать? Думал, я тебя не найду? И это ты, мой шурин, ты, начальник опричного войска моего?! — дрожа и заикаясь от гнева и тыча перстом в распахнутую волосатую грудь пленника, вскричал царь.

Горше всех бед московских, горше позора и унижений его пред ханским гонцом было государю лицезреть того пленника, князя Михаилу Темрюковича Черкасского, схваченного вместе с юною женою его и полугодовалым сыном далеко уже в заокских степях, куда, бежал он от гнева царского, не чая снисхождения себе, и страшась за жизнь свою и своих близких.

И было за что царю опалиться на него! Это его полк проспал переправу хана через Оку, и он же попустил, чтобы опричники его попрятались от татар под защитой кремлёвских стен, за спиною земских полков. И не его, князя, вина, что множество и их сгорело в тот день. Кто же знал, что спалит Господь в гневе своём всю Москву, не разбирая, кто в ней опричник, а кто нет.

— Ты, брат жены моей! — бушевал царь. — Ты, зачинатель опричнины, наперсник дум моих царских! Ты захудалый князёк кавказский, кого сделал я самым богатым, и властным, и вельможным на Руси! Какой ответы дашь теперь Богу в измене своей?… А, лиходеи, а, клятвопреступники! Выдали меня хану! Все, вся опричнина изменники! Все предатели, все воры!

— Не все государь, раздался вдруг за спиной царя тихий, но твёрдый голос Малюты Скуратова, стоявшего. ближе всех к нему.

— Не все, государь, — столь же тихо, но и столь же твёрдо произнёс и другой голос — голос ещё одного опричного любимца царского, Григория Грязного.

— А, семя Иудино! Молчать! Молчать, а не то и до вас черёд дойдёт! — вскричал царь, и страшная судорога перекосила его лицо. — Кого вы вздумали защищать?… Нет, шурин, не надейся! Не спасут тебя доброхоты твои! И недолог будет мой суд… Малюта! Кончай сначала её, курву! А с ней и выблядка её!

И замерла толпа, окружавшая пленников. И побледнел, и покачнулся князь, услышав слова царя. И расступились люди царские, и вышел вперёд верный государев слуга Малюта Скуратов-Бельский. В мгновение ока вырвал он плачущего младенца из рук матери и швырнул его Григорию Грязному. А сам, крякнув, взмахнул со всего плеча мечом и рассёк тело её, несчастной, надвое, от шеи и до бедра. И такова была окаянная сила его, палача, что окровавленный меч вонзился концом своим глубоко в землю, рядом с бездыханным телом юной княгини, как сноп подкошенный рухнувшей к его ногам. И тогда Григорий Грязной, не дожидаясь, пока Малюта выдернет свой меч из земли, подбросил дитя то малое вверх и снизу, тычком, вонзил саблю свою ему в сердце и так, на сабле, повернувшись к царю, и показал ему его.

И подался тогда царь вперёд всею грудью, и впился горящими глазами в лицо князя, надеясь, видно, увидеть хоть какие-то следы раскаяния на этом лице в сей страшный миг возмездия и смерти. Но молча и бесстрастно взирал князь на казнь жены своей и сына, и лишь прикрыл он немного веки, когда увидел, что свершилась она. И услышал вдруг царь, и услышали все, кто стоял рядом с князем, странные, чуждые для уха русского слова, слетевшие с помертвевших его уст: «Аллах акбар! Аллах велик!..»

И вскинулся тогда царь! И полыхнули адским пламенем глаза его, и зарычал он, и завизжал вдруг каким-то диким степным визгом. И, выхватив из-за пазухи золотой кинжал, подарок ханский, бросился он на князя и всадил тот кинжал по самую рукоять в горло шурину своему. Брызнула оттуда, из горла княжьего, тугой трепещущей струёю алая кровь, залив и бороду, и лицо, и руки царя. И зашатался князь, и упал он, не говоря ни слова, к ногам убийцы своего. И отошёл князь Черкасский в жизнь вечную, и полетела душа его вослед возлюбленной жене и младенцу-сыну, жалуясь то ли Богу, то ли Аллаху на горький свой удел и вопия об отмщении царю московскому за безвинно пролитую их кровь.

А вслед за князем нежданно-негаданно рухнул вдруг оземь и сам царь, забившись в страшных, неудержимых судорогах рядом со своей жертвой. Многие знали, что с детства страдал государь падучей. Но немногие видели своими глазами действие её: и катался он по земле, венценосец державный, и изгибался дугой, и колотил, и сучил ногами, и «пускал пену из уст своих, аки конь»… Долго длился тот припадок на глазах у притихшей стражи и ближних людей его. Уже отгорела вечерняя заря, а царь всё хрипел, и бился, и скрежетал зубами, в изрыгал из себя желчь.

И лишь когда настала ночь и Божьи звёзды высыпали на небосклон, удалось унести его в шатёр. И там, под шубами и попонами, наваленными на него, он и затих, государь и великий князь всея Руси.

ЭПИЛОГ

Никто не знает ни точного дня смерти Сильвестра, ни места, где монахи Соловецкого монастыря похоронили его. Но существует предание, будто бы незадолго до своей кончины царь Иван, сломленный всеми несчастьями, обрушившимися на него, — отвратительными, постыдными болезнями телесными, собственноручным убийством наследника-сына, сокрушительным поражением в длившейся почти четверть века Ливонской войне — вспомнил о друге своём верном и наставнике и послал на Соловки дознаться доподлинно, где его похоронили, и, буде найдут то место, перевезти прах его в Москву, в Чудов монастырь. Но не нашли царские слуги могилы старца: то ли и вправду забыли все о ней, то ли не захотели упрямые, своенравные соловецкие монахи выполнять волю царскую и тревожить Сильвестра в его последнем сне…

Говорят также, что пытался потом кое-кто из высших иерархов церковных добиться причисления его к лику святых. Но ничего не вышло и из этого. Так, поговорили раз, поговорили другой да и разошлись по иным, более важным делам.

Да и то сказать — за что? Нет, в самом деле: за что бы обыкновенному протопопу, а хоть бы и Благовещенского, царского собора, такая честь? Разве совершил он какое-нибудь чудо? Разве остановил он рать татарскую одним лишь святым крестом да молитвою своею, Богом услышанною? Либо склонил какой-нибудь дикий народ отречься от древних идолов своих? Разве терзали, жгли его неверные калёным железом за веру православную, за имя Господа нашего Исуса Христа? Или, может быть, заслужил он память всенародную строгим житием своим, подвигами своими великими, молчальничеством либо затворничеством, или жизнью, в пустынях отдалённых, спасаясь от глада, и стужи, и зверя дикого лишь кроткою верою своею? Или смерть принял он лютую, мученическую от руки царской за укоризны свои, за печалование о всём народе русском, как святой митрополит Филипп?

Ничего такого протопоп не совершал и никаких страданий неслыханных, превышающих меру человеческую, не претерпел… Ну а что государством правил умело почти тринадцать лет, что царя, с младенчества своего неистового, бесом одержимого, приручил, что дал отдышаться русскому человеку от бесконечных смут, и разорения, и беззакония нашего свирепого, кровопийственного, от века идущего? Что, наконец, книги душеспасительные многие написал — на пользу великую и современникам, и потомкам своим? Так разве у нас когда причисляли кого за подобные дела к лику святых?

Нет, не было такого на Руси со времён Владимира-крестителя! Не было, и надо думать, и не будет никогда.

1986–1990