Первые два дня Сильвин только и думал об этом, но время шло, раны затягивались, впечатления отдалялись. Вскоре само собою все сгладилось, и теперь, если он и вспоминал об этом, то больше как о вздоре, почудившемся всуе растерзанному сознанию.
Между тем Герман не отходил от постели больного: пяти-разовое питание, свежие простыни, убранная и проветренная комната. Со временем все было приведено в порядок: все предметы были починены и выстроились по ранжиру вдоль стен, сияя облупившимся лаком, на окнах появились новые занавеси, даже отмылась кровь на полу. Каждый день Герман осматривал раны подопечного и перевязывал их, а чтобы быть уверенным в своих лечебных действиях, листал военно-медицинскую энциклопедию или консультировался по телефону с докторами, выдумывая в оправдание немыслимые истории. Безусловно, правильнее было бы отвезти Сильвина в больницу (слишком много повреждений, особенно внутренних, чтобы полагаться только на домашнее врачевание), но Герман избегал этой идеи, а Сильвину и в голову не приходило желать чего-то еще.
Герман, как и раньше, часто отлучался, особенно ночью, а днем постоянно разговаривал по телефону, закрываясь на кухне. Он то кричал, то угрожающе шептал, то устало выслушивал, и всегда был на нерве, лишь изредка чему-то безудержно радовался. Сильвина не интересовали занятия Германа, он как обычно плутал в катакомбах своего мирка, не испытывая при этом желания даже выглянуть наружу, но в общих чертах знал, что Герман, кроме всяких других дел, теперь вроде сутенера, а его извечные собутыльники приходятся ныне ему компаньонами и помощниками. Занялись они этим с пьяной тоски, безденежья и от зависти к богатству успешных; за несколько месяцев кое-что заработали, даже приобрели, мечтая легализоваться, небольшой автосервис на въезде в город, но продолжали пьянствовать на кухне Германа и постоянно грызлись из-за денег. А на пятки им наступали взбешенные конкуренты.
Для интимных встреч девушек с клиентами Герман и его друзья использовали арендованные апартаменты. Впрочем, спрос на сексуальные услуги в Сильфоне напоминал нарастающую вулканическую деятельность, будто все мужчины города обладали потенцией неукротимых гейзеров, которым необходимо без остановки изливать фонтаны горячей воды и пара, поэтому иногда Герман превращал в вертеп собственную квартиру. Однажды в комнату Сильвина заглянула девушка азиатской внешности в короткой юбке, гетрах а-ля школьница и дешевом парике. Ее лицо было столь густо изуродовано красками, будто его использовал местный художник-авангардист для своего очередного неофрейдистского наброска. От нее приторно пахло женщиной.
Увидев на подушке Сильвина, спрятавшегося за лопастями большой черной тетради, в которую тот мгновение назад вклеивал вырезку из последнего номера «БуреВестника», она вскрикнула, словно ничего безобразнее в жизни не видела, и за ее спиной тут же появился обеспокоенный Герман. Возмущенно заикаясь, она заявила ему с акцентом, что ни за что не будет ублажать этого Квазимодо. Что не существует в мире таких денег, которые могли бы заставить ее подарить свою любовь этому чудовищу, пусть даже он олигарх, глава мафии или сам граф Дракула. Герман раздраженно растолковал юной потаскухе, что она всецело зависит от него и будет делать то, что он скажет, даже если надо будет переспать с самим маркизом де Садом. Впрочем, к ее счастью, она просто ошиблась дверью, настоящий клиент дожидался в соседней комнате. Этот же — всего-навсего дальний родственник, приехавший погостить, его жестоко избили какие-то отморозки.
Девушке стало совестно, и она долго извинялась и сочувствовала, но на следующий день злопамятный Герман в наказание за дерзость заставил ее ухаживать за Сильвином, и она довольно изобретательно готовила, стирала постельное белье и даже, несмотря на амбре, выносила ночной горшок.
Вот тогда-то, и это очень важно, Сильвин впервые в жизни, если не брать в расчет невинные эпизоды молодости, ощутил душный и щемящий аромат женского присутствия. Ее жгучие цветочные или фруктовые благоухания неделями не выветривались из комнаты, приглушая скорбный дух физиологии Сильвина и смрад гниения старых вещей. Он слышал рядом божественный, как геометрия галактики, тембр ее голоса с чудесным восточным акцентом. И эти случайные прикосновения… Фантастический дивиденд в его недееспособном положении.
Азиатка родилась далеко, за тысячи километров, и имела совершенно не произносимое для местной фонетики имя, поэтому, как и ее подруги, пользовалась соответствующим псевдонимом. Герман называл ее то Марго, то Лолитой, то Гюльчатай, а Сильвин величал Мармеладкой. Сначала он стеснялся, желая скорее избавиться от наваждения, сгорал от срамоты, когда она его переодевала в чистое или помогала Герману перебинтовывать, но постепенно привык и уже часами страдал в нестерпимом предвкушении ее прихода. Он лежал и представлял ее истинный запах, чистый, целомудренный, ассоциирующийся с мармеладом; представлял ее движения и манеры, фантазировал, что она скажет при встрече и что он ответит, рисовал невообразимые амурные картины, например, как он касается ее руки, трепетно перебирает ее драгоценные пальчики, словно подсчитывая, все ли на месте, и… и задыхался от счастья, когда слышал, как Герман стряхивает с двери многочисленные цепочки, впускает ее в квартиру и на пороге выговаривает ей что-то…
Сильвин едва ли различал лицо Мармеладки (у него по-прежнему не было очков), но он сразу решил, что она всепобеждающе красива, и водрузил ее на такой пьедестал, на котором могла находиться разве что его мать. Девушка в его безудержном воображении была ангелом, принцессой, несбыточной мечтой. От нее густыми волнами лучилось отдаленно знакомое материнское тепло, и Сильвин в ее присутствии чувствовал себя младенцем в колыбели. Впрочем, несмотря на все свои терзания, он понимал: теперь он Квазимодо, нищий умирающий рахит, а она, вся светящаяся молодостью и здоровьем, с мармеладным запахом горячей самочки, она не его масти и крови, она чужая, из совершенно другого мира — некоего заповедного дендрария.
Она постепенно привыкала к нему, а Сильвин к ней. Как-то она неудачно поправила ему одеяло и вдруг увидела то, что Сильвин трепетно скрывал все эти дни.
Мармеладка. Милый, какой у тебя маленький! А почему он синий?
Сильвин. Ты же знаешь, как меня избили.
Мармеладка. Ему, наверное, было больно?
Сильвин. Больно? Еще бы!
Мармеладка. А что ты им делаешь?
Сильвин. Справляю малую нужду.
Мармеладка. И все?
Сильвин. А что ж еще?
Мармеладка. Но ведь он предназначен еще для одного дела.
Сильвин. Верно. Но я вынужден признать, что это занятие мне знакомо исключительно понаслышке.
Мармеладка. Ты ни разу не был с женщиной?
Сильвин. Нет. Только мысленно.
Мармеладка. А хочешь попробовать?
Сильвин. Не знаю… Скорее вряд ли, чем да.
Мармеладка. Милый, не бойся, это кайфово!
Гипофиз зачесался, сердце захлебнулось адреналиновой волной. Искушение было ужасное, но еще сильнее был страх, и Сильвин долго противился, до тех пор, пока девушка в буквальном смысле не взяла все в свои руки. Он почти ничего не делал, только вяло сопротивлялся и завыл от ужаса, когда почувствовал эрекцию. Она все сделала сама: с легкостью опытной блудницы искусно изнасиловала его, а когда все кончилось, он отвернулся к стенке и стал грызть подушку, а она долго его утешала. Женщина отдается Дьяволу, когда Бог не желает иметь с ней дело.
Сильвин, к своему удивлению, а может быть и разочарованию (впрочем, ему было все равно), отнюдь не умирал — наоборот, поправлялся. Хотя внутренние боли по-прежнему пожирали его, не позволяя даже вздремнуть, раны затягивались, он вышел из прострации, стал вставать и обслуживать себя. Герман и его дружки-садисты, сталкиваясь с ним в коридоре или на кухне, смотрели на него, как на воскресшего, чувствовали себя неловко, смущенно переглядывались. (На самом деле альтруист Герман уже приобрел место на Старом кладбище, так что ждали только, когда Сильвин отмучается, а он — на тебе — выздоравливает, без стеснения ходит жутким призраком, облупленный, сине-красно-зеленый, словно пропущенный через мясорубку, и мистическим одноглазым взглядом ощупывает своих недавних мучителей). Необходимость в сторонней помощи отпала, и Мармеладка к неосознанному огорчению, но и невообразимому облегчению Сильвина, перестала приходить.