— Но такому человеку, во всяком случае, можно будет не лезть из кожи вон, чтобы сделать какое-нибудь свежее медицинское открытие, — возразил Артур. — Этого не изменить, хотя лично мне было бы жаль отказаться от моих любимых занятий. Впрочем, медицина, болезни, боль, страдание, грех — всё это, боюсь, связано воедино. Искоренив грех, мы искореним и всё остальное.
— Военная наука — ещё более сильный пример, — сказал Граф. — В отсутствие греха война ведь сделается невозможной. Но это и не важно: главное, иметь в этой жизни хоть какое-то увлечение, само по себе не греховное, и тогда подходящая деятельность обязательно найдётся. Веллингтону, возможно, больше не представится случая вступить в битву, и всё же —
Произнеся эти прекрасные слова, которые он, по всей видимости, любил, Граф замер, и звук его голоса, подобно далёкой музыке, угас в тишине.
Спустя минуту или две Граф снова заговорил.
— Мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми мыслями касательно жизни в будущем. Эти мысли преследовали меня много лет как ночной кошмар, но я так и не смог них от избавиться.
— Будьте любезны, — почти в один голос ответили Артур и я. Леди Мюриел убрала ноты и сложила руки на коленях.
— Мысль, по сути, всего одна, — продолжал граф, — зато она, должен сказать, затмила все остальные. Она заключается в том, что Вечность неминуемо подразумевает истощение любых человеческих интересов. Взять, к примеру, Чистую Математику — науку, которая независима от нынешней нашей среды обитания. Я сам немного ею занимался. Рассмотрим круги и эллипсы — то, что называется «кривые второго порядка». Применительно к жизни будущего встаёт только вопрос количества лет (или сотен лет, если угодно), за которое человек распишет все их свойства. Затем он может перейти к кривым третьего порядка. Скажем, на них он потратит в десять раз больше времени (а его, по условию, у нас не ограничено). Я с трудом могу представить, что его интерес к этому предмету сохранится столь долго, и хоть нет предела степеням кривых, которые он может изучать, но зато время, за которое истощится новизна предмета и его интерес к нему, отнюдь не бесконечно! То же с любой другой областью Науки. И когда я мысленно переношусь через тысячи и миллионы лет и воображаю себя обладателем стольких научных познаний, сколько может вместить человеческий разум, я спрашиваю себя: «Что дальше? Изучать больше нечего, способен ли кто-либо почить в довольстве на знаниях, когда впереди ещё целая вечность?» Лично мне такая мысль не даёт покоя. Иногда мне представляется, что найдутся такие, которые решат: «Лучше не быть вовсе», — и пожелают личного уничтожения — буддийской Нирваны [65].
— Но это лишь часть картины, — сказал я. — Можно работать над собой, но можно при этом приносить пользу другим.
— Верно, верно! — с энтузиазмом выпалила леди Мюриел, взмахивая на отца искрящимися глазами.
— Да, — сказал граф, — пока есть другие, кто действительно нуждается в помощи. Но вот пройдут ещё и ещё годы, и в конце концов все человеческие существа достигнут этого ужасного уровня пресыщенности. Какими глазами они станут смотреть в будущее?
— Мне знакомо это мучительное чувство, — сказал молодой Доктор. — Я прошёл сквозь всё это и не единожды. Позвольте мне рассказать вам, как я ставил эту проблему пред собой. Я вообразил себе маленького ребёнка, играющего со своими игрушками на полу в детской и уже способного рассуждать и заглянуть за тридцать лет вперёд. Разве не скажет он себе: «К этому времени я вдоволь наиграюсь с кубиками и лопаточками. Насколько же скучна будет моя жизнь!» Но когда мы перенесёмся через эти тридцать лет, мы увидим его крупным государственным деятелем, полным интересов и удовольствий гораздо более насыщенных, чем те, которые предоставляло ему детство — удовольствий совершенно непостижимых для его детского ума, таких удовольствий, которые его детский язык был не в состоянии хоть приблизительно описать. Но не будет ли и наша жизнь миллион лет спустя так же далека от нашей теперешней жизни, как далека жизнь взрослого от жизни ребёнка? И точно так же, как кто-то совершенно безуспешно будет пытаться выразить этому ребёнку на примере кубиков и лопаток смысл слова «политика», так же, возможно, все эти описания Небес с их музыкой, с вечным праздником, с мощёными золотом улицами — всего только попытки описать понятными нам словами те вещи, для которых у нас на самом деле вовсе не имеется слов. Не думаете ли вы, что, воображая себе картину будущей жизни, вы попросту переносите дитя в политику, не предоставив ему времени, чтобы вырасти?
— Полагаю, что понял вас, — сказал граф. — Музыка Небес и впрямь выше нашего понимания. Зато музыка Земли такая приятная! Мюриел, девочка моя, спой нам что-нибудь, перед тем как мы отправимся спать.
— Просим, — сказал Артур, встав и зажигая свечи на скромном пианино, пару часов тому назад изгнанном из гостиной ради комнатного рояля. — Тут есть одна песня, которую я ещё не слышал в твоём исполнении.
— прочитал он со страницы, которую раскрыл перед ней.
— И наша пустяковая нынешняя жизнь, — продолжал граф, — по сравнению с тем великим временем — словно солнечный день в жизни ребёнка! Но приходит ночь, и человек чувствует себя утомлённым, — добавил он с оттенком печали в голосе, — и тогда голова сама собой клонится к подушке! И он ждёт-недождётся, когда ему скажут: «Пора в постель, дитя моё!»
ГЛАВА XVII. На помощь!
— Но ещё не пора в постель! — произнёс сонный детский голосок. — Совы ещё не легли спать, и я не лягу, пока ты мне чего-нибудь не споёшь!
— Бруно! — воскликнула Сильвия. — Разве ты не знаешь, что совы только что проснулись? А вот лягушки — те давным-давно уже все в постели.
— Но я же не лягушка, — возразил Бруно.
— А что тебе спеть? — спросила Сильвия, как обычно избегая спора.
— Спроси господина сударя, — лениво ответил Бруно, заложив руки за свою кудрявую головку и откинувшись на спину на листе папоротника, который чуть не до земли склонился под его весом. — Неудобный этот лист, Сильвия. Найди мне удобнее... ну пожалуйста, — поспешно добавил он волшебное слово, когда Сильвия выжидательно подняла палец. — Ведь не могу же я спать кверху ногами!
Маленькая фея совсем по-матерински подняла на руки своего малютку-братца и уложила его на более крепкий лист папоротника. Она разок коснулась листа, чтобы качнуть его, и дальше он принялся как заведённый раскачиваться сам по себе, словно у него внутри скрывался какой-то механизм. Ветер тут явно был ни при чём — он уже прекратил свои вечерние дуновения, и ни один листок не вздрагивал над нашими головами.
— А почему этот лист качается, когда соседние даже не шелохнутся? — спросил я Сильвию. Но она только мило улыбнулась и покачала головой.
— Я сама не знаю, почему. Они всегда качаются, когда на них отдыхает эльф или фея. Они, наверно, так устроены.
— А люди могут видеть, как качается лист папоротника, хотя бы они не видели на нём эльфа?
— Конечно, могут! — удивилась Сильвия моему вопросу. — Лист — это лист, и его любой может видеть, но Бруно — это Бруно, и его нельзя увидеть, если только вами не овладело наваждение, как сейчас.
Теперь я понимаю, отчего получается, что иногда, пробираясь по лесу тихим вечером, можно увидеть лист папоротника, равномерно качающийся вверх-вниз сам по себе. Вы ведь тоже такое видели, правда? В следующий раз попробуйте рассмотреть на нём спящего крошку-эльфа или спящую фею, только не срывайте этого листа, как бы вам ни хотелось, пусть малютка спит!
65
Подобная проблема актуальна и сегодня, после ещё нескольких научно-технических революций. Джон Хорган, учёный и публицист, отмечает в своей книге «Конец науки»: «Огромное большинство людей, не только непросвещённые массы, но также и те, кто претендует на интеллектуальность... находят научные знания в лучшем случае малоинтересными и определённо не стоящими того, чтобы служить целью всего человечества. Какой бы не оказалась дальнейшая судьба Homo sapiens... научные знания, вероятно, не будут её целью». (Цит. по изданию: СПб, «Амфора/Эврика», 2001г., стр. 394; перевод М. Жукова.)