Васютков Александр
Сим-сим
Александр Васютков
Сим-сим
Повесть
Вступительная заметка Бориса Дубина
Московская песенка
"Сейчас квартиры светлые, просторные. Легкая мебель. Солнце, разлитое по потолку. Праздник журнальных обложек. Цветной телевизор... И редко где семейные фотографии. Зато прекрасные зеркала..." - начинает поэт Александр Васютков свою мемуарную повесть. Она - о детстве, отрочестве, юности других времен, о семье и доме других людей. Людей, которые не просто помнят которые имеют волю к памяти и которым есть что помнить (зеркало, упомянутое выше, не помнит, у него задача иная). Герой-повествователь Васюткова - из поколения сыновей тех, кто воевал и уцелел в Отечественной войне. Отсюда и характерные вешки его рассказа (их в цепкой васютковской прозе бесконечно больше, выхватываю наугад и не могу остановиться): "до революции дед мой, сын тверского лесничего", бабушка "едет в какой-то Торгсин, продавать золото", "длиннолицые пленные немцы" на московских послевоенных стройках, идущий на окраину "деревянный желто-красный трамвай", по радио - "Сулико", хор Пятницкого и "Ах, Самара-городок", в коммуналках "устоявшийся запах желудевого кофе", "караваны фарфоровых слоников, глиняные кошки-копилки с нежно-вороватыми голубыми глазами... легкие этажерки с точеными ножками, пузатые буфеты-тяжеловесы", первая школьная форма - "гимнастерка с золотыми пуговицами", "черный свиной ремень, розовый изнутри, с бляхой, украшенной буквой Ш", по дворам - наводящая страх ремеслуха из бараков, Карандаш в цирке на Цветном, козинцевский "Дон Кихот" в кинотеатре на Арбате, "Догоним и перегоним Америку", Элвис Пресли и "Шестнадцать тонн". И прилипчивая, еще очень долго всплывающая нота, исторический камертон десятилетий: "От станции метро "Сталинская"", "пяти лет от роду, в Сталиногорске", "вскоре после похорон Сталина", "клуб с белыми статуями Ленина и Сталина по бокам", "Сталин тогда уже умер", фраза отца-фронтовика: "Сталин дал мне все" и пионерская клятва сына: "Обещаю быть верным делу Ленина-Сталина..."
Кому-то отдельные пассажи повести могут показаться мрачными, а ее герой - ностальгирующим неудачником, обидчивым бирюком. И эта оценка будет неверной. Сколько я знаю Александра Васюткова (а нашему знакомству больше четверти века), его неизменно отличал дар дружбы. При этом он никогда не лез раствориться в толпе, но и не пыжился непременно вылезти из ряда. Его имя появляется в печати редко: после вышедшего в 1994 году мемуарного романа-документа общего друга нашей юности Владимира Батшева "Записки тунеядца", где щедро цитируются ранние стихи и письма Васюткова, я помню единственную подборку его поэзии в журнале "Арион" в 1998 году. Но печатная судьба поэта, тем более у нас в стране, - равнодействующая слишком многих факторов, и большинство их - не стихового ряда. Скажу одно: среди неотъемлемых прав человека есть заслуженное право на одиночество. Тон детским воспоминаниям Васюткова и вправду задает тревожная нота: "А сколько раз я мог умереть в детстве?" Кажется, ее поддерживают и финальные аккорды повествования: "Я всегда провожающий", "Я всегда хотел умереть молодым". И все же не в одном душевном складе тут дело. Я бы назвал васютковскую повесть прозой итогов и расчетов.
За спиной героя - не только его единственное, как у каждого, детство: позади у него, как у многих, остались эпоха и страна. Этой необратимостью отмечены все страницы повести, это же дает плотным мелочам повествования летописную точность и глубину. Мне даже кажется, что, быть может, и герой повести - вовсе не прежний мальчик, подросток, юноша одного со мной года рождения, а Москва послевоенного двадцатилетия с ее переулками на Бронной, улицами за Соколом, еще пригородным Новогиреевом, весь тот полудеревенский уклад, тот зимний воздух: "Какие зимы тогда стояли! Снежные, морозные, скрипящие..." Однако пасторалью здесь и не пахнет, уж скорее камертон задают строки из "Московской песенки" Васюткова:
Из окна напротив - скрипочка скрипела,
Скрипочка скрипела о житье-бытье.
А в окне напротив - комната храпела,
Комната храпела о жратве-питье.
Повествователь нелицеприятен по отношению к себе - и тогдашнему, и теперешнему, помнит о минутах своей трусости, об отступничестве, недомыслии. Так же, не закрывая глаза на неприятное, видит он окружающих и кровных родных, и недолгих спутников. Тот, кто будет читать "Сим-сим", не один раз задумается о не распрямившемся в полный рост, не выговорившемся в полный голос поколении тех, кому сегодня за пятьдесят. Но тот, кто прочтет повесть, вероятно, не забудет сдержанную самооценку автора в конце: "Ты... достоин детей и собак". И, думаю, сней согласится.
Борис Дубин
Вот и зима!
Твой День рождения, твой Новый год. Елка пушистая, морозная, в ярко-синих искорках.
Лыжи, санки, коньки, ледяная горка, прозрачное зимнее солнце, хрустальный лай собак.
Холодные щеки, как спелые яблоки. Обожженные красным морозом руки в шерстяных варежках. Руки, которые с болью отогреваешь в подъезде, прижавшись к огненной батарее.
Такая она, твоя зима...
А сейчас зима - не зима. Нет ни торжественности, ни торжества. Два дня - оторопь мороза, три - оттепель, голый незрячий лед, слякоть, распутица. И снова-сначала...
Сыро, мерзко, темные ветры. Грязные дороги, разъеденные солью, на которых всегда февраль...
И все короче дни и длиннее ночи.
Что это за мрачное подземелье? Головоломные лабиринты, из которых нет выхода? Тупики с зияющими провалами? Что это за маньяк, с каторжной отрешенностью волокущий сюда застревающее барахло?
"...Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой иль дурой, им обманутой, так я весь день минуты ждал, когда сойду в подвал мой тайный, к верным сундукам..."
Дрожат старческие руки, гремят отвисшие на поясе ключи. И тут же, у входа, самый большой сундук с откинутой крышкой, из пугающей глубины которого пахнет затхлостью и пустотой. Неуверенно лезет старик в дряблый карман обносившегося халата, и дрожат на ладони бедные золотые, и падают с глухим стуком на дно сундука, и мерцают оттуда призрачным светом.
"...Счастливый день! могу сегодня я в шестой сундук (в сундук еще не полный) горсть золота накопленного всыпать..."
Но никогда не наполнится этот последний сундук. Никогда не поднять этими слабеющими руками всех этих дубовых крышек, не развязать всех этих кожаных мешков, не обойти все это мрачное подземелье.
"...Да! если бы все слезы, кровь и пот, пролитые за все, что здесь хранится, из недр земных все выступили вдруг, то был бы вновь потоп - я захлебнулся б в моих подвалах верных. Но пора..."
Нищий старик, накопивший в подземелье памяти призраки ушедшей жизни.
"...Зажгу свечу пред каждым сундуком..."
Неужто я и есть этот самый старик с безумной свечой?
Я уже был старым. Давно когда-то. Мне было двадцать. Я был одинок, безнадежно влюблен, беззащитно свободен. Сидел на скамейке в скверике, смотрел на детей. В кармане лежала трудовая книжка с записью об увольнении по собственному желанию. Грело уходящее солнце. Катилась мятая обертка от мороженого. И был я никому не нужен. И мне никто не был нужен. Вот так сидел бы себе на скамейке и смотрел на играющих детей.
Двадцатилетний старик со своей беззащитной свободой...
Теперь мне уже далеко за пятьдесят. У меня редеют волосы, прямо-таки осыпаются под расческой, седеет борода, ноет ночами сердце, задыхаются прокуренные легкие.
И снова та же скамейка и дети. Голубое свечение вечера. Запах горячего хлеба, укрытый в старушечью сумку. Золотое мгновение ушедшего!.. Да-да, я видел, как в глубине сумки что-то блеснуло и пропало.
Ко мне подлетает большой краснощекий мяч. За ним является малыш, который, забыв о мяче, обо всем на свете, изучает меня своими ясными глазами.