Однажды в лесу мы так с ней целовались, так слились друг с другом, что забылись и вознеслись, и потеряли почву под ногами, и очнулись уже на грешной земле, в перемятом малиннике.
Ты испачкала губы в малине, ты испачкала платье в малине...
Потом осенью, в Москве, я единственный раз ездил к ней в гости, в городок МИФИ, где мы бродили по желтым листьям, смотрели какие-то дурацкие соревнования на студенческом стадионе и почему-то стеснялись друг друга, и понимали уже, что больше никогда не встретимся снова, что все ушло за тот единственный месяц, когда мы не виделись.
И если я через много лет захочу вернуться назад, я поеду в лес и найду рассвет, и шагну в твои глаза...
У Любви много имен... Мою тоже звали разными именами. Но чаще всего Ее вообще никак не звали. Просто завиток волос или поворот головы, или тайные глаза, отраженные в темном окне метро, в секундных вспышках пролетающих огней. Или же спелые яблоки коленок, выкатившиеся из-под платья.
И все-таки Ее звали Лиля...
Едешь зимним утром на химзавод в 23-м трамвае. За окнами еще темно, и в вагоне свет какой-то больной, воспаленный. Все еще молча посапывают сидя, стоя, вповалку, - потихоньку набиваясь на каждой следующей остановке, начиная тупо и безразлично просыпаться, выдыхая перегар вместе с анекдотами и смутными обрывками вчерашних похождений. И я там тоже, в этом ленивом котле. Пацан, работяга, свой среди чужих.
И зарево тяжелого рассвета над 2-м Лихачевским, и желтая муть от нашего завода. Его еще не видно, а муть от азотки так и стоит полотнищем, так и расползается в побледневшем небе, подпираемом жертвенными огнями тускнеющих фонарей.
И снова я попадаю в Центральную заводскую лабораторию. Когда-то я тут работал. Лаборантом, потом аппаратчиком. Давным-давно, тыщу лет назад.
И вот входит ОНА. В хрустящем белом халатике, модных туфельках, которые вместо тапочек остаются у входа. ОНА что-то там колдует с растворами, пробирками, колбами, похожими на разноцветные елочные шары, причудливо отражаясь в стекле вытяжного шкафа. Вот ОНА наклоняет голову, и каштановый завиток зависает в воздухе. Этот безумно гордый и жеманный завиток волос! И совсем отдельно, в углу, у самой двери, светятся туфельки, два уснувших серебряных мотылька...
Я для нее - мальчишка, подросток. Мне восемнадцать, ей - двадцать три. К тому же, она уже инженер, а я простой работяга. К тому же, она активистка, заводила всех праздничных мероприятий, а я размазня, молчун...
Что я помню сейчас? Окраину Москвы, зимние сумерки, редкие фонари. И удивительно крупные, сверкающие в темном воздухе снежинки. Совсем театральный снег!
Ее лицо, освещенное этим снегом, кажется неземным, нереальным. Кажется, вот сейчас оно пропадет, растает в этом вечернем белом кружеве, уйдет в темноту, и я останусь один, совсем один, и тоже постепенно превращусь в этот снег, эту ночь, этот мир, страдающий от своей непознанной глубины, переполненный чем-то печальным, прекрасным, зовущим, чему нет названия и что вызывает в душе тоску по человеческой близости и нежности.
Лилька едет домой, в Долгопрудный. Меня она не берет в провожатые, я остаюсь. Налетает заиндевевшая электричка, лязгают обмороженные двери. Вихрь снега и ветра - целая метель! - уносится за красным исчезающим огоньком. И никого в мире. Только редкие фонари и удивительно крупные, сверкающие в темном воздухе снежинки.
Вся жизнь - вокзал расставаний и встреч... До свидания!.. Здравствуй!..
Встречаемся на Белорусском вокзале, на летнем пыльном перроне. В китайских кедах и брезентовых, выгоревших на солнце штормовках, с горбатыми армейскими рюкзаками, пропахшими горьковатым дымом.
В субботу укороченный рабочий день. С субботы на воскресенье мы ходим в походы. Нас, может быть, восемь или десять, где я самый младший, попавший благодаря Лильке в эту компанию.
Ночное высокое небо. Костер, отодвинувший тьму и сблизивший наши лица. Гитара. Седой разведенный спирт. Я обнимаю Лильку, кладу ей голову на плечо, перебираю Лилькины пальцы...
- Спой "Радугу", - просит Лилька.
Потом, на рассвете, она выгоняет меня из палатки за то, что я не даю ей спать. И снова я один, над мертвым пеплом костра, в уже посветлевшем лесу, где просыпается солнце.
Я всегда провожающий. Мой вокзал - это всегда невозможность уехать, вырваться из круговерти буден, уподобиться птице. Мое призвание провожать. Затеряться в толпе среди лиц, чемоданов, узлов, детей, в запахе человеческой жизни, пока наконец не выплеснет толпа к зеленому неподвижному туловищу поезда, в котором для меня нет места.
И над всем этим, суетливым, спешащим, бестолковым - часы. Круглые часы на голом бетонном столбе.
Вот стрелка перешла черту времени. Поезд ушел. Опустел перрон. Ветер несет искалеченные пачки от сигарет, съежившиеся обертки от мороженого, всю эту уже не нужную сумятицу прощаний.
Стрелка перешла черту времени...
Я еду в метро с футбольного матча. "Белорусская..." - объявляет машинист. Все медленнее бежит навстречу залитая светом станция в живых ручейках спешащих людей, бурлящих водоворотах переходов. И крупно - две чинные старушки. Со спины - совсем девочки, тонкие, угловатые, выпадающие из общего движения.
И вдруг откуда-то оттуда, из-за старушек, все ближе и ближе неуловимо знакомый каштановый завиток, этот безумно гордый и жеманный завиток волос.
"Осторожно!" - говорит машинист. И я кладу руку на черное резиновое ребро дрогнувшей двери...
В кино привыкаешь ко всему. К невероятным встречам, неожиданным поворотам, переплетениям всяких неправдоподобных событий. Что, собственно, и называется - кино.
В жизни привыкаешь к тому, что с тобой никогда не заговорит понравившаяся тебе девушка, не улыбнется кошелек на дороге, когда ты сидишь без денег, не окажется счастливым лотерейный билет, купленный в тайной надежде. В жизни привыкаешь к тому, что жизнь - это жизнь.
И все-таки...
Все-таки это была Лилька! Влетевшая в мой вагон с цветным клетчатым чемоданом на молнии.
Мы долго смотрим друг на друга. Мы стоим близко, очень близко. Как будто и не было этих разделивших нас лет. Как будто я еще и не был женат. Как будто я никогда не выпускал этой прохладной нежной руки.
"Ну что ты, как?.. А я улетаю завтра на юг, вот еду к подруге на "Аэропорт", от нее ближе. Самолет улетает рано... А ты все такой же... Ну, что я? В аспирантуре... Нет, не замужем, никто не берет... А как у тебя? Уже, наверное, дети?.."
И мы идем по вечерним улочкам. И я несу ее чемодан. И мы сидим на прощание у какого-то озерка, чудом возникшего тут. Разлучник - подъезд. Разлучница - дверь. Торопливые туфельки по лестничным ступенькам. И снова я один. И снова я провожающий. И снова мне двадцать...
Тогда, в двадцать лет, я последний раз видел Лильку. Я приехал к ней в наш заводской пионерлагерь, где Лилька работала вожатой. В лагерь "Огонек", где я и сам предыдущим летом был вожатым, а в это последнее наше лето снова решил поступать в институт.
Электричка до Клина, автобус, лесная дорога. И три бесконечно долгих счастливых дня, сотканных из солнца, ребячьих голосков, узкой речки, горячего речного песка. Можно дотронуться до Лилькиной руки. Можно долго смотреть, приподнявшись на локте, на детскую смешную панамку у нее на голове. Можно вспугнуть украдкой шоколадную бабочку темных очков и поцеловать закрытые глаза...
Я уезжал, а Лилька стояла на обочине, у автобусной остановки. Так она и осталась на этой лесной дороге, тонкая, трепетная, в коричневых шортах, белой блузке и алом пионерском галстуке...
Три чудесных дня, один из которых я прогулял. Меня хотели выгнать с работы, но обошлось "строгачом" и переводом на месяц в разнорабочие. А потом я все-таки поступил в институт. И совсем потерял Лильку.
Тогда-то я и был первый раз старым. Сидел на скамейке в скверике, смотрел на играющих детей. В кармане лежала трудовая книжка с записью об увольнении по собственному желанию. Грело уходящее солнце. Катилась мятая обертка от мороженого. И был я никому не нужен. И мне никто не был нужен. Вот так сидел бы себе на скамейке и смотрел на детей.