Выбрать главу

Дед же в конце двадцатых - начале тридцатых работал шифровальщиком в советском торгпредстве в Берлине, а после возвращения трудился рядовым работником в одном из наркоматов.

Во всяком случае, это продлило ему жизнь, так и оставшуюся для меня загадкой, тайной за семью печатями утонувшего времени.

Но как бы там ни было, а в первые годы советской власти по заданию партии он был направлен в ВЧК, где и познакомился с молоденькой машинисткой, моей будущей бабушкой.

Это тоже для меня загадка. Где бабушка выучилась машинописи? Как она попала в ЧеКа? Дореволюционное время, казалось бы, ничего ей такого не предвещало.

Бабушкин отец, мой прадед, Владимир Иванов, служил кучером у купца Алексеева, сын которого - знаменитый Станиславский, тогда еще вовсе незнаменитый, подарил как-то на праздник юной бабушке розовое платье и повез кататься в отцовской коляске.

Я как будто бы вижу этот яркий летний день, черный лаковый экипаж, нарядную розовую барышню, которую подсаживает на подножку высокий элегантный молодой человек в пенсне, и бородатого могучего отца барышни, глядящего исподлобья на эту картину со своего возницкого места...

После войны "уплотняются" и наши две смежные комнатушки. Из трех дочерей деда сначала выходит замуж тетя Майя, и рождается моя двоюродная сестренка Оля, потом - моя мама, и рождаюсь я. Так мы и живем какое-то время все вместе - дед, бабушка, тетя Люся, младшая дочь, еще школьница, тетя Майя с дядей Васей и Олей, мама с отцом и я...

Почти забытый устоявшийся запах желудевого кофе, синюшного молока, жареных гренков.

И еще, единственное мимолетное ощущение живого деда. Мы с ним барахтаемся на диване, я ползаю у него по плечам, утопая носом в чудесных кудрявых серебряных волосах. Я не понимаю, за что нас ругает бабушка. Почему это дедушка тяжело болен и с ним нельзя играть, если он здоров и хохочет? Рак для меня пока только рак, усатый и красный, на белой тарелке с голубой каемкой...

Дед очень гордился тем, что у него появился внук, наследник, продолжатель его имени и рода. Как же он мечтал, что когда-нибудь, когда я подрасту, мы вместе отправимся в баню, гордый дед и любимый внук, два Александра, и я буду яростно драить дедову спину жесткой мочалкой и охлестывать березовым веником его красное парное тело!..

В комнатушке для прислуги живет еврейка Анька из аптеки на Малой Бронной. Носатая, оплывшая, похожая на пожилую жизнерадостную ворону. Ей вечно звонят, и она, пользуясь тем, что телефон висит рядом, на стенке в прихожей, у нее под носом, как ворона утаскивает трубку к себе, прикрывая скрипучую дверь, и тараторит часами с какими-то Ривами, Розами, Изабеллами.

Когда звонят другим, она стоит у себя под дверью и подслушивает в дверную щель. Об этом все знают, но с Анькой ничего поделать не могут.

"Уплотнившиеся" бывшие хозяева квартиры - это страшная старуха в черном, худая и горбоносая, с выцветшими глазами, кашлем и вечной папиросой в зубах. Огромная старая обрюзгшая овчарка, любимица старухи. Старухин сын Женька, дантист-надомник с патентом, похожий на цыгана, изготовляющий на кухне гипсовые слепки зубных протезов. У него даже есть машина неработающий "Москвич", гниющий во дворе со снятыми колесами. Женькина жена - Надя, высокая, красивая, с белым холеным лицом и гладко зачесанными черными волосами, убранными в пучок. Их сын Колька, года на три младше меня, с которым мы не играем...

Сначала исчезает овчарка. Потом умирает старуха. Потом Женьку разбил паралич, и он застрелился ночью из охотничьего ружья у себя в кабинете, в зубоврачебном кресле.

Через несколько лет из этого же ружья застрелится его сын Колька, девятиклас-сник, отвергнутый девочкой, которую он любил.

Незаметно умирает Анька.

Обменявшись, переезжает Надя из своего прошлого, из комнат, забрызганных кровью мужа и сына.

Вместо нее появляется тридцатилетняя учителка, грудастая, крепко сбитая, в ярком халатике, с мясомолочным увесистым задом, с деловыми, все вычисляющими глазами и приходящим любовником. Она тут же захватывает пустующую Анькину комнату в довесок к двум своим и терроризирует бабушку и Люсю, не давая им проходу, последних, оставшихся в этой квартире из прошлой жизни.

И бабушке с Люсей приходится тоже бежать, обменявшись в Кузьминки...

Она еще существует, эта квартира в доме на Бронной, где я родился. Но уже с новой историей, новыми жителями.

Для меня ее больше нет. Дверь захлопнулась.

Сейчас квартиры светлые, просторные. Легкая мебель. Солнце, разлитое по потолку. Праздник журнальных обложек. Цветной телевизор. Эстампы по стенам. И редко где семейные фотографии. Зато прекрасные зеркала. Жизнь без прошлого...

Одиночество. Кофе. Ночная пачка сигарет.

Когда-то, мальчишкой, я с завистью и обожанием смотрел на старших парней, уже возмужавших, крепких, высоких, в белых рубашках с закатанными рукавами.

Казалось, еще немного, еще вот-вот! - я тоже стану таким же независимо смеющимся, в накинутом на плечи твидовом пиджаке, обнимающим прекрасную девушку. Девушку-тайну, прекрасную, как солнечный свет.

Но я так и остался инфантильным мечтателем - и в восемнадцать, и в тридцать, и в пятьдесят...

Постаревший мальчик, уже потерявший бессмертие, которому нынешние юноши, годящиеся в сыновья, и сегодня кажутся значительно старше его самого.

Еще немного, еще вот-вот!..

Вот и остается только взглянуть, как когда-то Юрий Карлович Олеша, на свое отражение в витрине винного магазина и произнести про себя его сакраментальную фразу: "Мальчик, ты уже старый. Ты скоро умрешь..."

Неужели и жизнь прошла? Так и прокатилась в ожидании, что завтра или через неделю, или через год все только начнется?

Кто-то сказал: "Старость - это когда имен твоих знакомых больше на кладбище, чем в твоей записной книжке".

Вот и у меня вся моя память - сплошной черновик, исчерканный смертью.

Странно уходят люди. Одни просто исчезают из памяти, как будто их никогда и не было. Другие продолжаются в ней и после своей физической смерти.

Если посчитать, скольких людей я знал в этой жизни, наберется огромная неправдоподобная цифра. А скольких я вспомню сейчас? Единицы. Остальные ушли в никуда. Они - бесконечность, броуново движение, ирреальная реальность, существующая вокруг.

Вдруг всплывет внезапно чье-то очень знакомое забытое лицо, а ты уже не помнишь ни имени, ни фамилии, ни места, ни года, где пересекались ваши пути. Ничего не помнишь, кроме этого возвратившегося лица.

Постоянен только круг семьи, из которого все время вырываешься, чтобы снова в него вернуться.

Сильная простуда - почти всегда возвращение детства. Маешься в парном жару, облизываешь огненную набухшую лихорадку, а постель покачивает, убаюкивает, плывет между явью и сном. "Куда ж нам плыть?.."

Не к своим ли истокам по тихой речке памяти, в прозрачной, увеличительной воде которой сверкают и переливаются разноцветные камушки дней...

От станции метро "Сталинская" мы с мамой едем в пригород, в Новогиреево, к моей двоюродной бабушке Поле.

Полыхает зима. Простуженно звенит и громыхает замороженными окнами и дверьми деревянный желто-красный трамвай. Белый махровый иней осыпается с холодного пятачка, которым старательно чистишь стекло. Но можно и просто приложить нагретый в ладошке пятачок к стеклу и ждать, пока наконец не оттает круглое окошко, которое через минуту снова затягивает, как прорубь, тонкой наледью.

И вот уже ни кирпичных домов, ни городских улиц - одни только дачи с белоснежными шапками крыш, бородатым дымом из труб, пуховыми садами и бесконечными заборами.

Трамвай кряхтит, утопая в сугробах, на которых чернеют неубранные окоченевшие трупы бездомных собак, отстрелянных ночью. С еще бегущими лапами и тусклым остановившимся светом в открытых глазах...

Однажды я видел этих ужасных собачников. Их винтовки, их замызганный грузовик, затянутый рваным брезентом, их красные вареные руки и жесткие пьяные ухмылки. Я слышал на даче их выстрелы по ночам. Они увезли мою Альму, бабушкину лайку, похожую на чернобурую лисичку. Выманили сахаром со двора, набросили сеть и увезли. И бабушка не успела ее спасти, мою Альму!..