Все они глумились над социал-демократами:
«Мы-то левее вас!»
За чаем бросали словесные бомбы, экспроприируя чужие мысли. Все они забегали влево, пропадали за горизонтом, купаясь в мистике, и восходили, как солнца, справа.
И ватага мистиков росла, все росла, бездельно шатаясь друг к другу и поднимая метель слов.
Думал.
Счастье Христово покинуло Адама Петровича. Он сонно ахнул, и ланиты его точно блекли, точно отгорали.
Его глаза то грустили, то искрились гневом: «Кто мог меня оставить в этих красных шелках?»
Кто-то, Невидимый, шепнул: «Ну да: это — Я». Кротко столкнул в пасть небытия и бросил под ноги горсть бриллиантов.
И стая брызнувших миров удаленно мчалась под ногами Адама Петровича в черном бархате небытия.
«Ах, никто не поможет вернуться!»
Висел в темном. Мимо него с гудением пролетали миры; яркие звезды, блестя, бросали лучи.
Вышли помощники.
Федор Сологуб пошел на него из переулка.
Черные тени развесил, охлажденные хрусталями звездными слез: тряся седою бородой, едко заметил: «И яркие в небе горели звезды!»
Выбежал Ремизов из подворотни: «Хочешь играть со мною в снежного Крикса-Варакса?» Посмотрел из-под очков на Адама Петровича.
Вышел великий Блок и предложил сложить из ледяных сосулек снежный костер.
Скок да скок на костер великий Блок: удивился, что не сгорает. Вернулся домой и скромно рассказывал: «Я сгорал на снежном костре».
На другой день всех объездил Волошин, воспевая «чудо св. Блока».
Черные толпы ждали Городецкого на Невском.
Добрый народ поджидал долго. Прощелкал Городецкий. Щелкнул пальцем кому-то в нос.
Громовые вопли провожали мальчика.
Жеоржий Нулков на лихаче пролетел мимо и кричал: «Мы, мы, мы».
Грустно вздохнул Шестов: «Не люблю болтовни!»… «Вы наш!» — закричали мистики и увели в «Вену».
Вот как? Да, так.
Так думал Адам Петрович.
Прошел мимо.
У окна остановился.
Из окна окатил его свет: «Никто не поможет мне залечить гвоздные язвы!»
Мимо с гудением пронеслись, будто в свете брызнувшие, мошки и, ярые мошки, облепили, язвя, лицо.
Ходил вдоль стены и поглядывал, и заглядывал в окна света.
Кто там в окне сидел над лампой?
И окно света тихо угасло, и мошки угасли: кто там ушел, захватив лампу?
Очнулся. Заглянул в окно.
Там желтое кружево застыло на потолке. Там желтое кружево поползло. Там возвращались в комнату с лампой в руке.
Бархатные ее раскидались, вихряные в небе объятия. Неизвестная над ним взвилась. Что в ней было?..
Облачки вьюги пышно вздувала, прогоняла новое. Вздувала, прогоняла; прогоняла, вздувала.
Там на вздох отвечала вьюга вздохом. На желанье блистаньем у лампады отвечала белая метель.
Над забором затанцевал вихряный столб. Неизвестный взвивал свои бледные недра. Что в них было?
Но бежал, и вихряный столб упадал в заборную скважину: там воздушные летуны — столб за столбом — пышно взлетали и пышно падали.
Из-за забора кивали друг другу, за забором носились сладкою они, сладко ахнувшей вьюгой.
За стеной у него незаметно взлетали столбы: но за стеной призывали его, как в детские годы, куда-то.
Обернулся. Пошел назад.
Снеговые столбы, выраставшие — ниспадали, ниспадавшие — таяли.
Они встретились. Глаза блеснули. Склонились в серебряных тенях.
Они встретились, где лампадный огонек кропил пурпуром снега, озаряя образ Богородицы.
Глаза ее блеснули любовью, когда склонилась пред ним в сквозных вуалях, в осеребренных соболях; золотою головкою клонилась желанно, пурпуровым вздохом уст затомила: это все в ней радостно пело.
Это сон сбежал с его черных ресниц. Да, на вздох ответила вздохом, на желанье — желаньем.
Столкнулись. Но разошлись. Но шаги их замерли в отдалении.
Затомила, сон сбежал; ответила вздохом: но разошлись.
Он думал о ней. Она о нем думала. Пышно взлетели снега, пышно падали; то секли колко, то ласково щекотали под воротником.
В ней он узнал свою тайну. Что она в нем узнала?
Она была ему милая, а он — ей.
До встречи томились, до встречи искали, до встречи молились друг другу, до встречи снились.
Над фонарем стоял световой круг.
Стоило подойти ближе, и фонарь втягивал в себя световой, на снегу трепещущий круг.
Он шел.
Снеговые круги — круг за кругом, — незаметно втягиваясь в стекло фонаря, незаметно истаяли перед ним.
Вновь за спиной они вырастали.
Сладкая была дума о ней, сладкая о Господе тайна: значит, Господь был среди них. Грустно позвал, как и в детские годы, куда-то.
Обернулся. Пошел назад. Никого не было.
Световые круги, выраставшие — таяли, таявшие — вырастали.
Обернулся. Пошел назад.
Световые круги, таявшие — вырастали, выраставшие — таяли.
Кто там стоял и глядел на него долгими, синими взорами?
Вьюжные рои взвихрились у домов. Подворотни мягко гремели, когда снежные горсти то взлетали, то ниспадали. Все покрылось матовым инеем.
В окне вздохнули: «Кто может заснежить все?»
Вьюга сказала: «Ну конечно, я!»
Грустно задышала и бросила под ноги новые снеги. Новые стаи взвизгнувшей пыли стремительно ринулись из-под забора в синий бархат ночи, мимо с гудением пронеслись и облепили, холодя, оконные стекла.
Белые шмели роились у фонарей.
Белый бархат мягко хрустел у его ног: горсти бриллиантов и расцветали, и отгорали.
Его глаза то грустили, то радовались лазурью, а золотая бородка покрылась матовым инеем.
Смеялся в белый снег: «Кто может мне запретить только и думать о ней?»
Пробегал мимо фонаря. Кто-то невидимый шепнул ему: «Ну конечно, никто!..»
Нежно поцеловал и бросил под ноги горсть бриллиантов. Да: цветущую горсть.
Стаи брызнувших мошек ослепительно понеслись из-под ног на белом бархате снега.
Крутил у подъезда золотой ус: «Никто не может мне запретить только и думать о ней.
Думать о ней».
Звонился.
Мимо него с гудением пролетали рои: белые пчелы облепили, холодя, его лицо.
Вдоль глухой стены поплыли окна света.
Это прислуга шла отпирать дверь — проходила по комнате с лампой в руке.
Окно света застыло на глухой стене: это прислуга поставила лампу, чтоб отпереть ему дверь.
«Только и буду думать о ней.
Думать о ней».
Лежал в постели. Пробегали думы. Открыл глаза.
Пробегали пятна света на потолке: это ночью на дворе кто-то шел с фонарем.
Другие думы оживили его — думы скорби: «Я — ищущий, а она — Брунгильда, окруженная поясом огня!
Брунгильда из огня».
Открыл глаза.
Пятна света бежали обратно по потолку.
В ПЕНЕ БЕЛОЙ
Завитыми огнями головки над фарфоровой чашечкой кофе склоняясь, ножкой дразнила болонку, откидывалась назад, перелистывала томик и роняла на чайный столик.
Хрупкие кружева, под окошком шатаясь, взбивала пурга, кружева разрывала, в окна стучала.
Да, стучала.
Снежное его лицо, будто метель разрывая, стужей в окно ей смеялось, кивало и проносилось.
И Светлова, к окну подбегая, в хрусталях, в льдах клонилась, их целовала, протягивала руки и замирала.
Ее кружева, с рук спадая, струились, платье пенили; руки ломала и возвращалась к кофе.
Он стоял, весь в цветах, весь в снегах, в хрусталях, и смеялся у окон, как в детские годы смеялся когда-то.
Он воздел свои руки и роем снежинок, букетом цветов полевых в окна ей бросил: так бросал лепестки он в детские годы когда-то.
Он ее призывал, как и в детские годы когда-то.
Вкрадчивый мистик, краснея зарей молодой, подносил ей томик рассказов.
Завитая туманами речь, испещренная тайнами, обуревала ее.
Бархатные туфельки легко уносили ее от гостя, и ручками затыкала она уши.