Люди текли. Антракт близился к окончанию. Вот и она близко.
Надвигалась в черных сюртучных тучах, голубым неба пролетом завуаленным кружевом, уксус томлений претворяя в золото и пургу.
Пролила из очей ласку лазурную. Пронесла улыбчиво уста, как лепестки, ароматные.
Шлейфом по сверкающему паркету рассыпала незабудки.
Пряди волос просочились мимо медовым пламенем, когда натянула, играя, над личиком сквозное, серебряное кружево, метнув яркий взор свой.
Кавалер ее, старый полковник, оттопырив руки, вертел фалдами мундира, сверкал эксельбантами и сединой, усмехался бритым лицом, охваченный ее кокетством, отмахивался от ее шуток, упивался, дышал, восхищался ей, вздыхал сладко в ее благоухании и — священнослужитель восторга — выше, выше свой профиль бросал, словно гордый, застывший сфинкс.
Вьюга уксус страданий претворяла в радость и пургу.
Качались метельные, сквозные лилии — кадильницы холода.
Ревом, ревом фимиам свой в небо метали диаконы ледяные.
Адам Петрович вошел в ложу, повитый отсветом вечной любви, несказанной…
Вошел к своим. Нет, не к своим.
Точно спадающий водопад, струевые, певучие складки шелка дробились о нежное тело ее, когда она гордо приподнялась.
Чуть-чуть усмехнулась. Чуть-чуть покраснела. Чуть-чуть наклонилась. Чуть-чуть отступила.
Что-то сказал подруге.
«Простите, простите!» — «Ничего!» Понял, что не туда попал.
Из ее вышел ложи сконфуженный, вечным овеянный, всегда тот же.
Гордо ударил громкий смешок гордо гремящего полковника.
Опять. И опять…
И она улыбнулась тоже.
Это были восторги их душившего счастья сближений мгновенных, чуть заметных: ветряно-снежные полеты кокетства.
Это была игра. Нет, не игра.
Просторы рыдали.
На перламутровом диком коне пролетел иерей — перламутровый иерей, вьюжный иерей, странный.
В ледистой, холодом затканной митре, священнослужитель морозов на руках выше, выше своих вознес сладкую, сладкую лютню.
Из рукавов его проструились муары снежинок. Бледными пальцами задел легкоцветные, вейные струны.
Провздыхал: «Счастье, счастье!
Ты с нами!»
Сбежала с лестницы. Роились у подъезда. Мягкий бархат ковра хрустел у ее ног; чуть приподнятая юбка зацветала шелком и отгорала.
Ее глаза то грустили, то радовались, то смеялись, то плакали, то сияли, то потухали.
Ее шаль, как одуванчик, пушилась кружевом над золотою головкою.
Над лестницей, свесившись, похотливо смеялся ей какой-то сюртучник: «Кто запретит мне любоваться ее стройной ножкой?»
И она безответно ускользнула: шелест юбок пронесся, как вздох замирающей грусти.
Но она безответно в снегах утонула: шелест снега пронесся, как лёт птиц сребристых.
Но она села в сани.
Мягкий ее снег поцеловал и под ноги бросил горсть бриллиантов.
Сани стремительно понесли, дробя хрупкий бархат.
Серебряные, как бы снежные, лютни над ней зазвенели.
Раздалось пение метельного жениха: «Ты, вьюга, — винотворец: уксус страданий претворяешь в серебро да пургу.
Радуйтесь, пьяницы, радуйтесь и вино пейте, — вино белое: — вино морозов».
И она захлебнулась морозным вином.
ПОСТЫЛОЕ ЗЕЛЬЕ
Она беззаботно раздевалась.
Шелест незабудковых волн шелка — водопад ниспадающих одежд — раздавался от движений ускользающих ее обнаженных рук.
Чем нежнее ластились к ней одежды, тем настойчивей рвала их она, восставшая из голубого, залитого шелка пеной белой, точно из морской волны, разбитой утесом, — восстала в сквозном батисте.
Как две легкие тучки, поднимались, клубясь, ее груди в желтой заре волос, иссекавших ей облачковое тело.
Поднимались и опускались.
А ей улыбался желанный, улыбался вечно-грустный, все тот же.
Она клубилась в темных тенях: пирно-сладким из темноты поцелуем призывала его она.
В непрестанной истоме взоры из-под, как миндаль, удлиненных глаз, из-под черных, темных ресниц бархатом жутким, синим в ночи темь впивались властно, сластно, томительно.
Но толстяк пришел, засквозил в темноте и полез на постель, призывая шепотом жену.
Да, она упала в простыни униженно, да, отчаянно она упала, а над ней взволнованно наклонился толстяк — запыхтел и страстью сладкою пылал.
В окно плескал ветер.
Все вскипало там бисерной пеной стужи, как в бокале пьяного шампанского.
Бокал за бокалом вскипал и в окна снегом ударялся.
Она горестно замирала в постылом объятье, навек постылом.
Инженер лежал рядом с ней. Инженер шептал ей: «Люблю я!»
Дрябло прижался в слащавом томленье к ее жарко-лилейному телу.
Теснее. Тесней.
И она молчала униженно.
Ветер стих. Метель улеглась. И пропел петух.
Странно раздался задорный гортанный крик среди ночного безмолвия.
Еще. И еще.
И везде запели петухи.
И потом вновь поднялся торжествующий хаос, взметая потопом снега.
ПЕРВАЯ МЕТЕЛЬНАЯ ЕКТЕНИЯ
Мертвые круги пропылавших лиц, скрытность взоров, извороты кривых мыслей, — давно узнала она этот страшный кошмар.
Так думала, просыпаясь: золотая, истомленная головка ее поднималась с подушки.
Волнистый дым рубашки пеленал ее тело, когда сбросила тяжелое одеяло с себя, точно золотую порфиру, испещренную пятнами.
Ей в окошко смеялась метель.
Ты, метель, — белый ком, рев снега, хохот пены, шум ветра.
Как сквозная ты птица, как лебедь, взлетела.
Взлетела над колоколом, опрокинутым над нами.
Ясным пером — снежным столбом — брякни в лазурь.
Да: заревет мировой колокол, призывая к всесветной ектенье.
Вьюге помолимся.
Ты, метель, белопенная.
В гладь лазури дымишь ты белым, шипучим снежным вином.
Возноситесь над миром, снега легколетные, снеги пьяные, снеги — шатуны.
Ревом, ревом орари в вышину мечите, диаконы вихреслужения.
Вьюге помолимся.
Толстый пошляк вздыхал сонно, заплетясь в простыню, — спал, все спал.
Зевая, точеными руками она охватила колени.
Белой ножкой ступила на ковер, окаймленный точно горностаевым мехом.
Ей в окошко смеялась метель.
Ты, метель, — белый цвет, облако пуха.
Как большой одуванчик, как сквозной месяц, взошедший над миром, бесполезно лазурью пропитанный зимним деньком.
Пухом — колким снегом — выше взвейся, выше взвейся.
Взвизгни кружевным, снежным фонтаном.
Хлестни счастьем, замети.
Вьюге помолимся.
Ты, метель, — улей белых пчел: колкими пчелками впейся в море небесных колокольчиков.
Медоносные пчелки, от голубеньких они оторвутся цветков.
Заползут под воротник, прожужжат о невозвратном.
К вьюге, к вьюге с мольбой свои лица бросайте, руки ей простирайте.
Вьюге помолимся.
Глаза ее огорченно упали на мужа: муж был толстяк. Муж пролетал в пустоту.
Низко плавая, он мечтал о высоком.
Одутловатая, сонная голова его продавила подушку.
Брезгливо слушала его громкие вздохи, точно вздохи кузнечных мехов.
Ах, вьюга, — зычный рог, глас Божий!
Как блаженная весть ты, в сердца нам глаголишь, ты нам глаголишь.
Зычный рог, зычный: уставься на небо и голоси, и проголоси.
Скажи, о молитвенница наша, о скорая наша помощница:
«Господь с вами».
Гремите, гремите, рога вихряные!
Громче, громче невесту, громче исповедуйте, громче — невесту-метель!
Се грядет невеста, облеченная снегом и ветром ревучим.
Се метель грядет снегом, неневестная.
Вьюге помолимся.
Золотая утомленная головка ее показалась в окне.
Волнистый, снежный дым взвихрил все пред ней: все пред ней точно засыпал пушистым мехом.
Она любила метель.
Ты лети, белый лебедь, из снега сотканный, лети.
Захлещи вьюжным крылом по лазурному морю.