Выбрать главу

Кто-то, все тот же, долго щекотал, ярко, слепительным одуванчиком — да и все затянул: все затянулось пушистыми перьями блеска, зацветающими у фонарей.

И перья ласково щекотали прохожих под теплым воротником.

Вьющий был ветер, поющий, метущий: волокна вьющий.

Среброхладный цветок, неизменно в небо врастая, припадал к домам.

Облетал и ускользал: и ускользал.

Пусть за ним ускользал и другой: ускользал и другой Пусть за ним поднимался еще, и еще, и еще…

Все рукава, хохотом завиваясь, падали на дома, сыпались снежными звездами.

Алмазили окна и улетали, летали.

Дали темнели. Летали дали.

«Только и буду жить для нее».

Лежал в постели. Пробегали думы. Открыл глаза.

Пробежали пятна света на потолке: это ночью на дворе кто-то шел с фонарем.

Другие думы осенили его — его другие думы: «Ищущий — я: а она? Да, да!»

Открыл глаза. Набежала слеза.

Пятна света по потолку бежали обратно: убегали невозвратно.

ГАДАЛКА

В комнате, обращенная к треножнику, гадалка махала синим шелком.

Это яростно гадалкино разметалось по комнате платье, когда страстно протянула она к Светловой свои цепкие пальцы; властно вещие свои, роковые объятия.

Прозрачное, как облако, лицо Светловой было измождено в ней горевшим восторгом.

Очи — томные токи лазури — точно острые синие гвозди, — они уходили в гадалку.

Подавали друг другу руки и сказали о невозможном.

И сказали утомленно; кому-то послали ласку, ласку сердца.

Чем восторженней ей дышала о милом Светлова, тем углям поклонялась бесстыдней гадалка, тем настойчивей на синем взвихренные плясали черные на ней кружева, как взметенная в небо пыль.

Грешные помыслы их вырастали: «Яркие встречи ваши снятся мне в углях, вырастая и тая дымом, дымком».

Грешные помыслы, что томили Светлову, вырастали и таяли, таяли, вырастали, как тени их, заплясавшие тени их на стене.

Окропили бархатно уголья; то склонялись над жаром, то поднимались.

Красная сеть пятен: как ярко-воздушный зверь, свои на них полагал летучие лапы.

То склонялись, то поднимались. Свет свои на них полагал лапы.

Пурпуровый отсвет то полз снизу вверх: то отсвет полз сверху вниз.

На Светлову глаза поднимались гадалки страстной темью, опускались, страстной темью сверкали, страстной и погасали темью.

Худая гадалка привораживала душу его страстной темью, припадала к треножнику страстной темью, поднималась и застывала.

На груди ожерелье звякнуло, свесилось к полу с груди, от груди прыснуло блеском и отгорело.

Гадалка сказала:

«Тайны сладость, тайны сладость — потому что на вздох еще до встречи он отвечал вздохом, на желанье желаньем. Он всю жизнь вас искал.

Вы — его.

До встречи молились друг другу, до встречи снились. Сладкая у вас, сладкая любовь. Но кто-то встанет меж вами.

Только молитва ангелу, только умное деланье, только ворожба зажженных лампадок образ осилит рока между вами.

Вы молились ангелу. Увидели его. Поняли.

Что он не живой, он — ангел.

Вот завели вы себе, живой завели образ: для новых дел завели.

Он, только он. Вы сгорите в яростной страсти.

Только».

Светлова стояла грустно, задумчиво, тихо.

Гадалка — с кокетством, грешной мягкостью — поднесла к лицу ее набеленный, морщинистый лик.

Светлова спросила взором, а гадалка с кокетливой мягкостью только сластно поводила глазами — только. Одна просила успокоить, только другая ее истерзала.

Только взором впились друг в друга.

И два помысла их сопряглись в чудовищном искусе.

Два умысла.

Только встало во взорах старинное, вечно грустное.

Только встало. Все то же…

Вдруг губы старухи ожгли лицо красавицы, лучась грешной улыбкой. Цыплячьей рукой, точно птичьей лапой, тихонько погладила ее, тихонько ее пурпуром дыхания жгла.

И Светлова с ужасом отшатнулась.

Бешеный иерей над домами занес свой карающий меч, и уста его разорвались темною пастью — темным воплем.

«Задушу снегом — разорву ветром».

Спустил меч. Разодрал ризы. Залился слезами ярости.

И падали слезы, падали бриллиантами, трезвоня в окнах.

Взлетел.

И с высей конем оборвался: потоком снегов писал над городом.

ГОРОД

Тень конки, неизменно вырастая, падала на дома, переламывалась, удлинялась и ускользала.

Ветер был вьюжный, бодрый.

Кто-то, знакомый, сидел в конке. Пунсовый фонарь отражался в тающем снеге.

Отражение мчалось на снеге — на талом снеге спереди рельс.

Чертило лужи пунсовым блеском: дробилось и пропадало.

Тень конки, неизменно вырастая, падала на дома, переламывалась, удлинялась и ускользала.

Толпы людей, из домов выбегая, бросались в метель, снегом дышали, утопали и вновь выплывали.

Кто-то, все тот же, кутила и пьяница, осыпал в ресторане руки лакея серебряными, ледяными рублями: все проструилось в метель из его кошелька, и метельные деньги блистали у фонарей.

Проститутка, все так же нападая, тащила к себе, раздевалась, одевалась и опять выбегала на улицу.

Подруга клонилась к Светловой своей шляпой с пышными перьями, прижимая муфточку к лицу, ей лукаво шептала.

Светлова, клонясь к головке подруги шляпой с пышными перьями, ее меховой руки коснулась маленькой муфтой.

С лукавым смехом клонились друг к другу пышными перьями, оглядываясь на прохожего, ласково и бесстыдно.

Да: в магазине модного платья они утопали в шелках и атласах, то ныряя лицами, то вырастая.

Грустный призыв, из пурги вырастая, бил снеговою струею, сердце ласкал, уносил, уносил.

Его бледные руки тянулись в пургу, как и в детские годы когда-то.

Улыбались друзья. Он не видел друзей: пробежал мимо них куда-то.

Будто звали его, как и в детские годы, куда-то.

ТРЕТИЙ

Седой мистик клонился, как метельный старик из бледных вихрей, и леденелая трость хлестала по мостовой. Адам Петрович клонился в метелях, и леденелые десницы упали к нему на плечо.

Снежные руки хрустальных скелетов то замахивались над ними, то просыпали белоградную дробь.

Мистик сказал:

«Метет: снежный дым времени метет образ рока, и снежные кудри его вам провевают в лицо».

Пропел в пурговом хохоте: «Кто-то встает между ею и вами».

Побежал навстречу почтенный полковник.

Пели крылья, шипели, вскипали, и почтенный полковник рвался в пургу бобровым воротником.

Да, вот — бритое лицо вывихрилось на них из белоцветных облаков снега.

Вывихрилось из снега.

Вот полковник накрыл старца-вьюгу бьющим крылом шинели; смеясь, покосился — смеясь, покосился.

Смеясь, покосился.

Над домами вихряной иерей конем вздыбился, конем вздыбился.

Вздыбился.

Снежный дым яро клубился, у его ног клубился; и горсти лучевых молний снежных зацветали и отгорали.

Его руки копьем то замахивались, то потрясали копьем, и копье, ледяное копье стучало по крышам.

Кричал в вихряной ярости: «Кто пойдет на меня?

Затоплю, проколю его, иссеку колким снегом».

Пеной вскипал и пену разливал на прохожих, пену.

Точно стаи брызнувших копий слепительно просверкали из морозных дымов снега.

Полковник стоял среди них, точно из снега сотканный, запорошенный.

Только сказал: «Метель завивается».

Махнул фуражкой, взлетевшей над головой Адама Петровича, как бы угрожая: «Вот тебя… я на тебя!

Вот я».

Повел он плечами. Убежал в снега. Перед ними плясали снега.

Вышел из снега и ушел в снег.

Вздымился над домами иерей — клубящийся иерей, взметенный.

Взревел: «Все разрушается».

Замахнулся ветром, провизжавшим над домами, как мечом: «Вот я: на вас.