Выбрать главу

Пал на березки: лег под березками в одну лучистую сеть.

Березки качнулись: и все пропало.

Ты, березка, — зеленая солнечная сеть.

Бросила в ветер вершину: солнце попалось.

И золотые рыбки запрыгали у корней.

Ты, солнце, — клубок парчовых ниток.

Встало: стали разматывать — и парчовая желтизна сквозной паутиной опутала луга и леса.

«Здравствуй, здравствуй.

Это я прилетел вздохнуть о воскресении, потому что все воскреснем, потому что все увидимся там».

Открыла глаза.

В сверкающую щель ставни рвалась светозарная струйка и ложилась на стене бледно-странным, узорным пятном.

Слышался глубокий вздох, который давно начался и не мог кончиться.

Это шумели деревья.

Это был день большого ветра.

И сиреневые кусты, охваченные ветром, утишали грусть и точно всё спрашивали о чем-то.

И она, охваченная ветром, раздвигала кусты и точно рвалась куда-то.

И сиреневые кусты, охваченные ветром, отмахивались от невидимых объятий и поцелуев.

Ходила в саду, усмиренная — неподвижная.

Она ходила в кружевной шляпе, точно солнце в белопенных облачках.

Замирала, осыпанная солнечными колосьями — звонко певшими струнами.

Обрывала, осыпанная цветами, солнечные колосья — звонко певшие струны.

Замирала, осыпанная оборванными звуками, — солнцем и воспоминаниями.

Бирюзовым шлейфом, озеру подобным, точно рвалась из времени, и руками точно отмахивалась от дней.

Довольно.

Скоро он заблестит — прилетит.

Губы ее пирно-сладкие засохли, шептали призывно, как ветерок.

Пора — потому что он прилетит, и в нем угаснет время.

Пора — потому что воздух сквозной, как арфа с натянутыми золотыми струнами.

Пора — потому что он проведет руками по солнечным струнам и споет ей свою лебединую песнь.

Нежданно пух, точно снег, у ее ног мелькал, взлетал.

К нему она тянулась, к нему.

Потому что он скажет ей слово, и совьется золотое время.

Так шумели деревья.

Такой был день большого ветра.

Так блаженно взмывалась взором в пространство, где тающее облако точно отмахивалось от пролетов медового ветра, удивленно лепивших его, и точно дышало пухом в бирюзу.

Там кто-то милый, милый звал ее, как и в детские годы, куда-то:

«Здравствуй, здравствуй.

Это над тобой я вздохну о воскресении, потому что все воскреснем и увидимся там».

И его она удивленно точно спрашивала о чем-то.

Солнце!..

Везде оно, солнце. Золотое солнце. Милое солнце. Солнце-кольцо.

Солнце!

Скорей струны света протяни, златовейные струны, солнце, везде натяни!

Вот парчовой желтизной, как сквозной паутиной, коснись, как фатой, пролети над морем деревьев.

Золотой фазан, коснись своими червонными перьями!

Напои светом утренним!

Скоро солнце иссякнет и опустится на запад.

Так, сгорая, прейдет образ мира сего.

И надвинется незакатное, бессрочное. Скажет:

«Пора и мне в этот старый мир».

Солнце, солнце, это ты сетью качнешься под березками, потому что ты утонешь и отсветы пролетят.

Это твои золотые рыбки из березовой сети, блистая, прольются в океан.

Адам Петрович гулял, задумчивый, легколетный от восторга, как птица.

Бирюзовое озеро, словно порфира царевны, словно легкосафирный сон о ней, волновалось у ног, то чернея, то золотея.

И на нем бежали белопенные гребни.

Точно на волны бросили серебряного лебедя с распластанными крыльями, и вот он плыл к горизонту.

За ним тянулась цепочка из серебра.

Стрекозы неслись… Хрустальные крылья тонули в небе.

В светоловных сетях воды билось солнце, точно пойманный улов рыбы.

А она бродила в пространствах, то белея, то вспыхивая о нем.

И на бирюзовом, как озеро, платье серебряный лебедь — поясное зеркальце, привязанное к цепи, — казалось, плавал, когда она играла цепочкой, точно отмахиваясь от объятий и поцелуев.

И сквозные пуговицы, точно стрекозиные крылья, блистали хрусталем.

И он шептал: «Пора мне узнать ее.

Пора сдернуть покровы, взглянуть в лицо.

Сказать о Слове.

Наша жизнь — пролетающее облако.

Вот, как белый лебедь, несется, несется.

Она, как и я, теперь видит лебедь — облако, потому что над нами оно взошло в неизменное.

Оно плывет: плывет и поет».

Так, истаяв, прейдет образ мира сего… на родине… на неизвестной родине.

Ты, облако, сквозной клубок пушинок.

Взошло: ветры стали развеивать, и пухом оно задышало в бирюзу.

Ты, облако, большой сквозной одуванчик.

Взошло: ветры стали развеивать, и оно протянулось фатою снежинок.

Но встал ток большого ветра, большого медовича, и очистил от пуха небеса.

Пал на одуванчик и обвеял: и погнал прочь по лугу бледно-свеянные шапочки.

И шумели деревья.

И был день большого ветра.

И сторукие кусты, охваченные ветром, глухо волновались, и кто-то над самым ухом его ласково приговаривал:

«Здравствуй, здравствуй!

Это я прилетела шептать о воскресении, потому что все воскреснем — милый, мой милый — и увидимся там».

Обернулся.

Трепетала юная березка, да тонконогий комар, глупо заплясав, над ним из блеска упал и звенел ему на ухо.

И она шептала:

«Воскреснем, мы воскреснем…»

И ветер гнал новое облако, такое же белое, как и истаявшее.

В сверкающих струнах солнца рвались ее руки и ложились на струны причудливыми лилиями.

Сверкающим бриллиантом терзала струны голубая арфистка и клонилась к арфе, точно пуская на волю воздушных, звучных птиц.

Это она играла на солнечной арфе.

Это неслась к нему ее струнная песнь.

И там, в пространствах, молчал он, охваченный звуками, не отмахиваясь от звучных плесканий невидимых райских птиц, слетевших к нему и рожденных воздухом.

«Слышу, слышу.

Это ты мне поешь о будущем воскресении, потому что и ты воскреснешь: мы увидимся там».

Замирал. Солнце взор пронзило иглами: в глазах танцевали нежные, павлиньи перья.

Это были перья воздушных птиц, потому что он открывал глаза, и все пропадало.

Голосами, воздуху подобными, райские птицы звали его на вечный пир.

Невольно, быстро одуванчик с муравы сняла, в воздух сквозную головку улыбчиво вознесла — бледную шапочку сдунула.

Плеснула воздушная шапочка пухом нежным, как вздох.

Она сказала: «Милый, как и всё, пусть летит к тебе пух…

Пора — потому что если душа небом, как пухом, не просквозит, солнце в тело не возжжется.

Пора — потому что если не все отдать, все угаснет.

Пора — потому что мы любим друг друга».

Торопливо шла, охваченная цветоплясом, отмахиваясь от бабочек.

Невольно, безвластно склонилась у водометной струи. Фонтан шептал, блистал:

«Пора — потому что если не все отдать, все прейдет, все угаснет.

Потому что солнце сядет, вода упадет скатным жемчугом и отцветут на струях хрустали золотые.

Пора — потому что любовь пройдет и угаснет жизнь.

Потому что и любовь упадет в светобойную темень».

Ветер свеял на него бледные шапочки одуванчиков.

Медович, точно поцелуями, снежинкой-пушинкой его щек коснулся.

Шапочки то плескались в воздухе, то садились кружевом на него.

А по озеру бежали золотые кольца: точно на бирюзу воздушная, летняя царевна бросила шелка свои, волоса свои — змеи света, — и вот змеи света ослепительно свивались в разбитом зеркале пляшущих вод.

Стрекозиные крылья тонули в воде.

Лебедь понесся, лебедь вскрикнул.

Вышел на сушу, белый, крылатый. Крикнул:

«Пора и мне».

Вытянул шею, и кричал, и кричал:

«Я это — жизнь, улетающая птица, милая, милая.

Я это — птица — поднимусь тонуть в воздухе».

Лебедь глядел на него неизменным.

Ему казалось, что перед ним образ мира, отлетающий на родину.