Ветер взвеял шелка ее, медовые, точно струи ананасного сока.
Руки ее словно ловили воздух, плавая, то белея, то зацветая светом.
И на платье танцевали волос ее кольца.
Точно на озеро солнце бросило лучи свои — змеи, — и они сверкали хрусталем.
Лебедем — поясным зеркальцем — взмахнула, зеркальце цепью звякнуло.
Сверкнуло в воздухе птицей, светом.
Она крикнула: «Пора и мне любить». Она оборвала две золотых солнечных струны и ими сверкала по воздуху.
Вытянула шею, взмахнула руками, сжавшими струны, и точно по воздуху пролетели блестки.
Вытянула шею, всплеснула руками, рассыпала золото волос и пела, и пела:
«Зацелую тебя, милый, сладко-алыми устами моими.
Люби меня, милый, — я тебе жизнь, улетающая птица.
Птицу лови, а то — улетит.
Я — в неизменном, я для тебя все та же, все та же, — милый, мой милый».
Ей казалось, что несет их образ мира сего на родину — на родину.
Над березками стоял сноп благоносных светов. Улетел в небеса.
Лег под деревьями светозарными, текучими зайчиками.
Но деревья качнулись. Яблочки побежали.
Все пропало.
Солнце, клубок парчовых ниток, в небе стояло: его устали разматывать.
Но парчовая желтизна сквозной паутиной еще пеленала березки.
Увидел нежданно.
Скоком на него кто-то летел, блестел.
Вот белый арабский конь, как птица, понесся над морем колосьев.
И опрокинутая на ниве тень вместе с конем плыла неизменная.
Он подумал:
«Это не она на коне несется в час, когда угасает солнце».
Так, качаясь на спине у коня, будто она мчалась в полях образом мира.
Будто опять понеслась — надвигалась безумным видением.
Подумал горько: «Здравствуй, здравствуй.
Опять не ты пролетаешь дразнить воскресением, потому что ты знаешь, что это невозможно».
Искрометная, как сафирная молнья, амазонка рвалась прочь от коня и ложилась на молочной конской спине лазурным пятном.
Слышался конский скок, который давно начался и не мог кончиться.
Это точно она мчалась мимо усадьбы, где он гостил.
Это была не она… нет, она.
Синие глаза его охваченную скачкой спросили о чем-то, но пронеслась она, точно отмахиваясь хлыстом от его взоров.
Скоро она пролетела. Темнело…
Пряди шлейфа прошептали невнятно, словно лёт воздыхающих листьев.
Темнело — и угасло старое солнце.
И домой повернул, вздохнул.
Голосом, ветру подобным, призывно кликал подругу:
«Пора, потому что когда все пролетит, то угаснет время».
Ты, солнце, — клубок парчовых ниток: село, стали сматывать.
И желтоносная пыль — лучей цветень — метнулась с березок и опылила облака.
Над миром стоял стон благоносных светов. Но он истаял.
Березки метнулись. Цветень угасла.
ВОЗДУШНЫЙ НАБЕГ
Ландо остановилось.
Негры в красных ливреях словно ниспали с запяток, отворяя дверце: негры-моськи с оттопыренными, как лист пиона, алыми губами, то склоняясь, то сияя яркими позументами.
И из ландо белая встала статная статуя, метнув искряное насекомое сребром.
Ниспали, склоняясь, сияя, — негры: встала, метнув искру сребром.
Точно гения, окропленного седыми перьями блеска, одели в китель, стекающий дорожкой искряных насекомых — эксельбантами, — и вот он снял свою фуражку.
Морды коней, ясные отблеском золота, гордо гнулись, когда натянул кучер вожжи.
И полковника Светозарова вели из кареты красные рукава, окружали губастые морды.
Отворились двери. Встретил дворецкий и согнул голову: баки о грудь разбились шумными, пенистыми сединами.
И повел. И повел.
Свели — отворились двери. Дворецкий встретил пенистыми сединами. И повел. И повел.
Когда ускользал дворецкий, положив карточку на поднос, Светозаров оправил молодецкую грудь, где все сияло блеском резных орденов и медалей.
Когда ускользал дворецкий, мраморный профиль гордо вырос среди комнатных пальм.
Когда из волн муаровых драпри выплывал хозяин, струистые завесы дверей, как зеленые колосья, заколебались, и косые лучи солнца, дробимые колосом, побежали на белом пиджаке толстого, как дельфин, пловца, звякнувшего тяжелыми брелоками.
Странно повис и плавал гортанный голос в волнах комнатного безмолвия. Странно качнулась морда дельфина из волн муарового моря. Странно пухлые плавники трепыхались и бились на чесучовом жилете.
Раздался, качнулся, и бились — странно, странно: качнулся, и бились странно.
Странная, странная странно качнулась головка чешуйчатым гребнем, уйдя в подбородочный жир.
Униженно схватился дельфин плавником за протянутую руку полковника. Униженно протрепетал чесучовой своей чешуей и чесучовыми панталонами. Униженно встречал миллионера инженер Светлов.
Всхлипнули губы насмешкой у гостя — пены шипом, укрытым в сахарной улыбке. Был он — подводный грот с ноздреватым лицом, с сталактитами, когда всхлипнул шпорами. Дрогнули ноздри, дрогнуло, как хрусталь ледное, лицо, когда исчертил он дверь, ведущую в будуар, изумрудами глаз, проходя в кабинет.
Дрогнула портьера в будуаре, и оттуда выглянуло лицо юной русалки. Дрогнула юная русалка, проходя мимо затворенной двери кабинета.
Один схватился за руку, протрепетал, встречал; всхлипнул, изумрудами глаз зачертил другой. И дрогнула третья, дрогнула.
Когда белый толстый дельфин волновался, и возмущенный сюртук сквозными шуршащими чешуями точно рвался от сего, то свеиваясь шелком, то развеиваясь, и вдоль малахитовой доски стола бежал на полковника одутловатый лик инженера, припавшего грудью к столу, и, точно умоляя, приподнялись пальцы его, испещренные огнями бриллиантов, — тогда лицо Светозарова — месяц, наполненный денежным блеском серебра, — гордо опрокинулось на спинку резного стула и пролились белые пряди его волос, волнуемые ветром; тогда слова инженера налетали на полковника, пролетали мимо его ушей.
Точно ветер, разбивались о мраморное изваяние.
А там, в саду, она гуляла.
Колкая пчелка впилась в ее пальчик-лепесток.
Медоносную пчелку с криком от лилейного отрывала пальца.
Заползет еще под воротник прожужжать о невозвратном.
К милому в воздух, к милому с мольбой свои руки бросала, руки ему простирала, у него помощи просила, ужаленная предчувствием. Ручки простирала, от пальца пчелку отрывала — гуляла, вздыхала.
А когда Светлов перестал говорить, перед ним вырос мраморный гигант с широко раздувшимися ноздрями. Когда он поднялся, положил руку на грудь, там все сияло беззащитно сквозными орденами, точно блестками разорванных тучек на месячной груди.
Когда Светлов подошел к нему, зеленоватые пальмы, под открытым окном, просочившиеся светом, испуганно заметались, залепетали, и косые лучи солнечных огней плясали на них, точно воздушная стая пятнистых гепардов.
Полковник говорил: «Угнетены вы долгами, шатаются ваши дела, и вы то приподымаетесь, то падаете.
И вдоль вашего прошлого бегут теневые пятна, производя волнение в инженерном мире. Точно: я бросил в ваше предприятие мое золото, а вы прогорели — и вот я могу вас погубить.
Мое участие в вашем деле будет и впредь продолжаться. Я вам доставлю казенный подряд, и ваша пошатнувшаяся репутация опрокинется в забвение.
Но вы, ваша жена в руках у меня — и довольно об этом, довольно. В руках у меня: вам больно, мне от радости довольно, и вольно об этом, довольно».
Когда убежало солнце за тучу, воздушные звери улетели в окно.
Когда убежало солнце, на груди у полковника перестали сверкать резные ордена и медали.
Когда они повернулись к двери, изумрудные струи ее сквозного платья, точно зеленые колосья, бросились в дверь, и косые взоры ее, дробимые улыбкой, обратились к полковнику.
Золотые лопасти кружев плескались с ее открытой груди, точно колонны жидкого золота на зеленой, струйной русалке.