Выбрать главу

Мягко таял в руках ее жаркий стан.

Так она замирала, одной рукой закрывая сквозящие чресла, а в другую, сжавшую корсет, уронила головку, всю осыпанную солнечными кудрями, ниспадавшими ей на круглые, четко обрисованные бедра: «Тело мое — упругое, гибкое.

Ночь моя — жарка и бархатна».

Изогнулась, свистнула между рук его рубашка, и он сжимал пустоту.

Ее с ним не было.

Там из постели лилейною рукой манила, призывно раскидалась на белой простыне красным цветком.

Когда он стал пьяным и подходил тихо к постели, она закрылась малиновым одеялом, испуганно следила за движениями его пытливо, жестоко.

Когда он сорвал с нее одеяло, она вскочила на постели, поднимая к груди колени свои, но он опрокинул ее, повалил в подушки, и она закрыла лицо руками.

Когда лег рядом с ней, обхватив, она вырвалась, царапала его, отвернулась со злобой, оттолкнула ногой, а другую ногу спустила на пол и стояла, нагая, с закинутой головой, закрывая лицо руками, плача и не желая испить любви.

Дверь отворилась. Вошел ее муж, пожирая женщину жадными взорами.

Странно раздался его смешок среди озаренного безмолвия.

Еще. И еще.

И он вышел.

Рыжеватые пряди волос покрывали ей спину, ниспадали на грудь под свеянную с плеча рубашку, и она, согнувшись, надевала на белую ногу атласный чулок.

И пунцовые уста, и гневные очи засверкали на милого, когда тряхнула головой, отмахиваясь от мыслей: «Я позвала вас бесстыдно. Вы бесстыдно ответили на зов. Нет, вы не тот, кто мне снился.

Я — бесстыдная. Уйду туда. Там все вернется».

Скоро она надменно стояла в черном платье, повязала шляпу, спустила вуаль, прошелестела муаром, уходя.

Петух стоял одиноко. Он знал, что теперь не минуешь дуэли.

Странно мерцал его смешок среди тающих улиц.

Еще. И еще.

Кругом громыхали пролетки: «Рое-рое-рое-…

Старое: все то же».

ДЕТОЧКА

Она ниспала с небес пустых, но атласных.

Лукаво серебряная ее туфелька застряла там в снежке, как месяц застревает в облаке, — все тою же прелестной стариной она ниспала.

Под ней был хаос, вкруг нее он струился, и она, чьей-то отброшенная ножкой, скользила по свиставшим волнам, зыблемым легко контуром, рисовала теневой контур теневой летучей игуменьи в теневом клобуке, в воздушно-вздутом, словно воздух черной ночи, виссоне и с ветряным током, как пастырский посох, острорежущим из холодных ее рук.

Месяц, серп — алмазная туфелька.

Ах,

небесной жены больше нет — нет: без жены пройдет много лет!..

Ах,

без весны умрет белый свет.

Ах, месяц, серп — оледенелый: ах, алмазная туфелька!

В блеске игуменья — Тень безысходно под облаком запрокинулась любоваться пролетом пустой истомы — и не облак то был: игуменья — Снег в просверкавшем клобуке, белой пылью — вуалью — вниз пылящим, стрекоча, будто градом, алмазными дерзкими четками, яря блеск, как сталь, лёдного посоха, крутила снеживший муар засвиставшим в небо крылом.

Та отемняла простор — эту блеск резал, та ликовала — и рыдала эта: снежились, тенились, летучились обе свистучей лаской — белица и черница, святая и грешная, в старой, все той же обители Вечности.

Бедный житель земли: где найдешь ты святую обитель?

В даль иди,

золотую,

ей, ей внемли.

Но загадочный прохожий положил руку ей на плечо: «Чего ты плачешь? Здесь холодна могила».

Она очнулась от мыслей на реке у ледяной проруби.

Струйки плескались прозрачным, кисейным паром.

Здесь она хотела броситься в воду; но здесь она задумалась: «Неужели все погибло?»

Струйный старик стал обнимать ее, и белое его лицо клонилось любовно: «Вспомни, родная, вспомни!»

Поднесла руку к глазам и увидела, что то старый, ее покинувший друг.

Замкнулся круг.

Милый друг, спаси от мук совести — от длинной стези могилы.

И внимала старинной повести. И закрыла лик.

В этот миг возник друг чудесный и старый.

Сказал:

«Проснись» — указал на высь, на небесный луч — на его золотые пожары.

Кудри его тряхнулись под ветерком, и она, плача, протянула ему руку.

Он говорил: «Еще немного: все, что ушло, вернется.

Ведь могила пуста.

Но бегите из дому, бегите, куда и я когда-то бежал — в леса, к соснам».

Повел вдоль реки. Говорил о прошлом,

что оно вернется.

Есть, было, будет.

Что было, то будет, что будет, то есть — всегда, всегда.

Вот миру весть.

Так — да.

Она вверх по сквозным кисеям ускользала доверчивым взором, и оттуда, где все пусто, чиркнул из облака серп — заалмазил серьгу.

Блеском душу ей полоснул он бесстыдно, растерянной деточке, и она — деточка — доверчиво предавала отныне пустой киновии все, все: себя, свое тело и душу, и грусть, как изошедшая в слезинках сестра, как желанная жена и как любовный младенец.

Месяц, серп — алмазная туфелька — с неба упала.

По снегу она ступала алмазной туфелькой.

КАПЕЛИ

Ты, снежок, — рой пушинок: луч упал — стал подмачивать.

Слезами окропил плиты.

Осиянная пыль — желтоносная цветень — брызнула из желоба и опылила прохожих.

В окнах сквозили снега — одуванчики, водой смоченные весенним деньком.

Искролетная струйка упала на лед и плыла в мерзлой глади холодным, лазурным пятном.

Слышался рокот пролетки, который давно начался и не мог кончиться: «Тра-ра-ра: это я громыхаю рокотом, тароватым, старым, весенним громко́м».

И снега текли. И слякоть росла.

Надвигалось весеннее, улыбчивое.

Просилось: «Пора и мне в этот старый мир.

Пора согнать снег, брызнуть искрами струек.

Провлачить на лужах чешую золотую.

Наша жизнь — золотая парча, пролетающая на струях, — золотые, парчовые отблески.

Пора — потому что, если блеск метлами не сметут, весны не будет.

Потому что кинешься в блеск, а разбрызгаешь лужу».

В сверкающих струнах солнца засверкали сосульки истекающими лилеями.

И золотые капли, развесив сети, звенели солнечными струнами.

Синяя струйка словно роптала у ног, то темнея, то золотея.

На ней взбивались белопенные гребни.

Точно на струйку мальчишки пустили лебедку — белый, бумажный кораблик, — и вот он прыгал, черпая воду.

Хрустальные льдинки, точно стрекозиные крылья, сверкали хрусталем.

В светоловных сетях воды билось солнце, точно пойманный улов рыбы.

Смеялось в колосьях мокрого блеска.

В стеклах росных, во струях звенящих,

цветогонных, плясали серпы золотые и, из серпов сотка́нное, дрожало начертание весеннего жениха.

Ты, лужица, — зеркальце невесты: солнышко глянет — ты посвёркиваешь.

Сядет оно: и покроешься ледяным скатным жемчугом.

И янтарный ледок под ногою прохожего разлетится хряскими рубинами.

ОПЯТЬ КАПЕЛИ

Взволнованный дуэлянт раскланялся.

Ветер донес его визгливый голос, и под приподнятой шляпой колыхнулся гребень волос.

Одутловатое лицо чопорно хмурилось о последствии.

Все казалось жалким и мокрым — весенним.

На Адама Петровича уставилось дуло револьвера. Мгновения растянулись.

Вся жизнь пронеслась перед ним.

Окрестность казалась вечно знакомой, стало падать что-то ласковое, бархатное, и удивлялся, что лежит в снегу: кто-то куда-то позвал его, как и в детские годы.

Издали раздался петуший, взволнованный голос, в солнечном воздухе пахнуло родным и погасило сознание.

Засияло тусклое солнце, и снега отливали серебром и оловом.

Точно все было выстлано оловянной бумагой.

Светлов крикнул: «Полковник, полковник: наша жизнь — пролетающий призрак».

Но полковник, поливая из кружки залитое кровью лицо сраженного, сухо заметил: «Не знаю я и не хочу знать!»