Я встал на колени, потом, еле-еле опираясь о стену, выше, ещё - и оказался вровень с ручкой двери. Свет сильно бил в глаза. Было невыносимо видеть её, голую, у зеркала. Худенькую, нежную, хрупкую - она наслаждалась видом своей наготы. Голову обручем сжала боль. Она расчёсывала волосы и придерживала трубку плечом. С ней можно сделать что хочешь. И никто не узнает ни о чём. Как я не замечал, она ведь небольшого роста и даже вряд ли достанет до моей груди. И в постели мы были с ней тоже не равны. Все эти две недели я был всегда ниже её. Всю жизнь, всегда, я был ниже её.
Наутро я сказал, что мы едем кататься. Она посмотрела мне в глаза и всё поняла.
***
После случая с репетиторшой врачи говорили, что я не смогу учиться играть на инструменте. Что мне не обрести лёгкость движений пальцев. (Можно подумать она, лёгкость эта, когда-то была.) Мать плакала. Я думал, она жалеет мои пальцы и сказал, что мне не больно. Она ещё долго возила платком по глазам, а потом предложила, чтобы я ходил в церковь. Там есть электронное пианино, на котором можно играть, почти не касаясь клавиш, еле-еле, одними кончиками. Я заперся в своей комнате и заплакал. Мать пыталась открыть дверь, но не смогла. Тогда она позвала участкового, сказав ему, что я хочу покончить с жизнью. Участковый сломал дверь и на машине повёз в милицию. Домой я вернулся через год. Потому что муж моей репетиторши оказался ментом. В колонии я не сказал, что умею играть на пианино - меня никто не трогал для художественной самодеятельности. Год, я не слышал ни о какой музыке и думал, что забыл о ней. Тогда же, после суда, у матери был первый инфаркт. После отсидки я носил ей лекарства и продукты из инвалидной столовки, организованной местным депутатом, для малоимущих, куда сразу устроился работать. Один раз, усталый, я сидел один на кухне. По радио зазвучала музыка. Только имя услышал - Свиридов, а название не запомнил, никогда не мог запоминать их. Но это было неважно - мне показалось, что от головы до ног по мне рука прошла. Я даже вздрогнул, и сердце сжалось. Он, этот Свиридов, - он о жизни моей рассказывал. Обо всём. И как я сам себя в колонии перед сном успокаивал - ну потерпи, ну ещё полгода, всего полгода. А после того, как один раз... Да, ладно.
А потом, в третьей части, у этого Свиридова - там кто-то заплакал. Плакал недолго, но сквозь слёзы я успел увидеть дорогу, и женщина мне машет, а мне надо уехать, и это уже навсегда. Потому что только так и нужно. Вернуться не удастся. Потому что некуда.
Музыка смолкла. Я сидел на кухне с выключенным радио. Потому что по радио нечего больше слушать. Потому что никто больше ничего интересного не скажет. Нечего больше говорить. Больше - никто ничего не знает.
Свиридов. Должно быть он сильный.
Молчало радио. Я сидел на инвалидской кухне, с продуктами для матери.
***
Санька забил стрелку на 10 вечера. Погода была подходящая. Туман. Но снег будет. Я его всегда чувствую, точно будет.
- Пойдём. У меня ещё дела вечером.
- А я не могу дома подождать? - Глаза, голос. Тонкая, просто хрупкая. Что хочешь с ней делай.
- Нет, пошли.
Мы ехали по знакомым улицам. Я знал на них каждую ямку, каждый люк, каждый светофор был моим другом. Потому, что я мог смотреть на него, не отводя взгляд вправо. Туда смотреть не хотелось. Её испуганные глаза, казалось, застыли. Мы приехали на наш пустырь на Петроградской.
- Сними шапку. Ты не поняла? Сними. Пожалуйста. Шапку. Я так хочу.
Она поджала губы. Она смотрела прямо перед собой. Наверняка, она всё поняла.
Сейчас здесь почти никого не было. Невдалеке мамаша выгуливала ребёнка в коляске, да мальчишки кидали камни в голубя. Тот, дурак, никак не мог понять, что пора улетать. Всё уворачивался и ждал, наверное, что ему дадут хлеб. «Не дадут. - Подумал я. - Улетай лучше»
Я остановил машину, открыл стекло и громко свистнул. Голубь сорвался с места и полетел. Я сидел и смотрел на него в открытое окно. Парни всячески выражали недовольство, отлётом жертвы. Один показал нам средний палец.