Теперь он постукивал карандашом по ладони.
— Я вам об этом рассказываю, потому что та девушка несколько раз приносила мне в дансинг «Марина» свои письма, адресованные месье Бреносу… И я, случалось, передавал ей письма от месье Бреноса.
Этот человек был, кажется, счастлив с кем-то поговорить о «месье Бреносе», как он его называл. Здесь, в июле, в его кабинете с закрытыми ставнями дни, наверно, тянулись долго.
— Она приходила иногда по вечерам с друзьями в дансинг «Марина»… Но я всегда думал, что это место не для нее…
Он надолго замолчал, я уже думал, не забыл ли о моем присутствии, но он просто рылся в памяти в поисках других воспоминаний.
— Она даже жила здесь какое-то время… в одной из комнат наверху… Вот и все, что я могу вам о ней сказать, месье…
Он как будто извинялся, что так мало знает о Ноэль Лефевр.
— Месье Бренос наверняка рассказал бы вам больше…
— Он умер в Лозанне?
Не знаю, почему у меня вырвалась эта фраза.
— Увы, люди умирают везде. Даже в Лозанне…
Он смотрел на меня грустными глазами.
— Вы не знали друга месье Бреноса, некоего Санчо? — спросил я.
— Нет. Это имя мне ничего не говорит. Знаете, я, как управляющий и коммерческий директор, был знаком только с людьми, которых связывали с месье Бреносом дела, вернее сказать, с его близкими партнерами…
Он снова заговорил тоном профессионала:
— В компании «Каравелла» он работал с месье Ансельмом Эскотье, Отоном де Богердом, мадам Марион Ле Фат Вен, месье Сержем Сервозом…
Последние два имени были мне знакомы, но сейчас я не мог вспомнить откуда.
— Да, я понимаю, — сказал я, чтобы прервать его, так как боялся, что этот перечень затянется надолго. — То есть вы знаете, что эта девушка жила какое-то время здесь, в одной из комнат наверху?
— Да. Когда она только приехала в Париж… Кажется, месье Бренос познакомился с ней в провинции. Он ласково называл ее «альпийской пастушкой». Но больше я ничего не знаю. Вы с ней были очень близки?
— Очень близки.
— И вы не знаете, что с ней сталось?
— Да.
— А о месье Бреносе вы слышали от нее?
— Да. Я надеялся, что он сможет сообщить мне что-нибудь о ней.
— Понимаю вас.
Мы оба долго молчали.
— Я как раз навожу порядок в довольно запутанных делах месье Бреноса. И в его бумагах. Если я найду что-нибудь, касающееся этой Ноэль… Ноэль, как дальше, месье?
— Лефевр.
Он записал имя на листке бумаги.
— Я буду рад вам помочь. Дайте мне ваши координаты.
Я назвал ему свое имя и номер телефона. Он протянул мне визитную карточку.
— Заходите, когда хотите. Я у себя в кабинете весь день. Даже в июле.
Уже выходя из комнаты, я поднял глаза на зажженную люстру над нами: ее размер впечатлял. Он перехватил мой взгляд.
— Здесь была гостиная. При месье Бреносе.
На улице было не так душно, как давеча. Я невольно думал об этом человеке, как он сидит в своем кабинете с закрытыми ставнями, под слепящим светом люстры, очень прямой, в туго затянутом галстуке, без единой капли пота на лбу. Я спрашивал себя, не приснилось ли мне все это и не вернуться ли назад, убедиться, что фасад дома 194 еще на месте, что особняк не снесли ради «операции с недвижимостью», как сообщил мне Пьер Моллиши.
Я забыл задать ему вопрос о замке Шен-Моро в Прюнье-ан-Солонь, который упоминался в письме Жоржа Бреноса и в записной книжке Ноэль Лефевр. Но зачем? Я был уверен, что ответ оказался бы неточным, как, впрочем, и те немногие подробности, которые он поведал мне о Ноэль Лефевр.
Я мог рассчитывать только на себя, и это меня отнюдь не обескуражило, наоборот, придало бодрости. Я шел по проспекту к площади Этуаль и был в тот вечер в состоянии, которое забавно называют «подвешенным». Никогда Париж не казался мне таким ласковым и дружелюбным, никогда я не заходил так далеко в сердце лета, этого сезона, который один философ — я забыл его имя — назвал сезоном метафизическим. Итак, Ноэль, альпийская пастушка, жила какое-то время в одной из комнат наверху, в сотне метров позади меня… Проспект был пуст, и все же я угадывал рядом с собой чье-то присутствие, воздух был свежее того, которым я дышал обычно, вечер и лето пронизаны светом. И это я испытывал всякий раз, когда сворачивал на тернистый путь, чтобы иметь возможность потом записать черным по белому свой маршрут, всякий раз, когда жил другой жизнью — как бы на полях своей собственной.