Рамзес, или воскрешение в розовом свете
Этнология приблизилась к своей парадоксальной смерти в тот день 1971, когда правительство Филиппин решило воздать собственной первобытности, вопреки ожиданиям колонистов, туристов и этнологов, несколько десятков Тасади[34], которых недавно открыли в диких джунглях, и которые прожили там восемь веков без какого-либо контакта с человечеством. Все это по инициативе самих антропологов, на глазах у которых туземцы якобы «разлагались» как мумия на свежем воздухе.
Для того чтобы жила этнология, необходимо, чтобы умер ее объект, который, умирая, мстит за то, что был открыт, и бросает вызов науке, желающей его изучить.
Любая наука, не граничит ли она с этой парадоксальной чертой, на которую ее обрекает воскрешение ее собственного испуганного объекта, и безжалостная реверсия, которую оказывает на нее этот умерший объект? Таков Орфей, он возвращается всегда слишком рано, и, такова Эвридика, ее объект попадает в Ад.
Именно от этого адского парадокса решили предохранить себя этнологи, обвязав девственный лес, окружающий Тасади, лентой безопасности. Никто больше их не тронет: клад снова закрывается как взрывоопасная мина. Наука теряет на этом ценный капитал, но объект останется цел и невредим, потерян для нее, но нетронут в своей «первозданной чистоте». Речь не идет о жертве (наука никогда не приносит себя в жертву, она всегда убийственна), речь идет о симулированной жертве ее объекта, во имя спасения принципа реальности. Замороженный в своем естестве народ Тасади будет служить ей превосходным алиби, вечным залогом. Здесь начинается анти-этнология, которая на этом не завершится, и свидетельством тому служат Хаулин, Кастанеда, Кластр[35]. В любом случае, логическое развитие науки заключается в том, чтобы все время заранее отдаляться от своего объекта, вплоть до того, чтобы совсем без него обойтись: ее автономия в этом смысле только еще более фантастична, она достигает своей чистой формы.
Индейцы, сосланные в гетто, в хрустальном гробе девственного леса, становятся моделью симуляции всех возможных Индейцев предшествующей этнологии. Эта этнология позволяет себе роскошную возможность воплотиться вовне, в «грубой» реальности этих Индейцев, полностью заново изобретенных ей самой — Дикарей, которые обязаны этнологии тем, что остаются еще Дикарями: какой оборот, какой триумф для этой науки, которая, казалось, была призвана их уничтожить.
Разумеется, эти Дикари являются лишь потомками: замороженные, стерилизованные, защищенные от смерти, они стали референтными симулякрами, а сама наука стала чистой симуляцией. То же самое в Ле Крезо[36], в рамках «взорванного» музея, где на месте музеифицировали в качестве «исторических» свидетельств своего времени целые рабочие кварталы, действующие металлургические зоны, культуру целиком, мужчин, женщин, включая детей — жесты, языки, обычаи, как живых ископаемых, запечатленных на фотографии. Музей, вместо того, чтобы быть заключенным в определенное пространство, отныне повсюду, как жизненное измерение. Таким образом, этнология, вместо того, чтобы претендовать на объективную науку, освобожденная от собственного объекта, распространяется отныне на все живые вещи, и становится невидимой, как вездесущее четвертое измерение, измерение симулякра. Мы все Тасади, Индейцы, снова ставшие тем, чем были когда-то, то есть, тем, чью сущность изменила этнология — Индейцы-симулякры, провозглашающие, наконец, универсальную истину этнологии.
Мы все заживо прошли через спектральный свет этнологии, или анти-этнологии, которая есть не что иное, как чистая форма триумфальной этнологии, под знаком умерших отличий, и воскрешения отличий. Было бы крайне наивно идти искать этнологию у Дикарей или где-нибудь в странах Третьего Мира — она здесь, повсюду, в метрополисах, среди Белых, в мире, который целиком взяли на учет, проанализировали, затем искусственно воскресили под видом реального, в мире симуляции, галлюцинации правды, шантажа реального, убийства любой символической формы и ее истеричной, исторической ретроспективы — убийства, за которое Дикари, положение обязывает, заплатили первыми, но которое уже давно распространилось на все западные общества.
Но одновременно этнология преподает нам свой единственный и последний урок, открывает нам тайну, которая ее убивает (и о которой Дикари знают лучше, чем она сама): месть умершего.
Заточение научного объекта равносильно заточению сумасшедших и мертвецов. И точно так же как целое общество безнадежно заражено этим зеркалом безумия, протянутым самому себе, так и науке остается только умереть, зараженной смертью объекта, являющегося обратной стороной ее собственного зеркала. Наука подчиняет себе объект лишь внешне, но именно он инвестирует ее на самом деле, согласно подсознательной реверсии, давая только мертвые и циркулярные ответы на мертвое и циркулярное вопрошание.
34
Примеч. переводчика. Племя Тасади, сохранившее первобытный уклад жизни, было открыто в 1971 году на Филиппинах.
35
Примеч. переводчика. Пьер Кластр — французский антрополог, анархо-примитивистский философ, живший в 60-х гг. среди индейцев Парагвая и Венесуэлы, исследователь южно-американских обществ.
36
Примеч. переводчика. В Бургундии в городе Ле Крезо находится первый данного типа крупный экомузей Человека и промышленности, располагающий огромной территорией (свыше 500 тыс. кв. км с населением ок.150 тыс. чел.) старого региона горнодобывающей промышленности. Среди музейных объектов — замок промышленников Шнейдеров, угольная шахта, средневековый монастырь, школа, канал, городская застройка и т. п.