Вошел офицер: «Поручик Наумов». — «Полковник Дебольцов». — «Вот видите, поручик, наш гость может подумать, что вы скрываетесь здесь от фронта». — «Уверен, что полковник так не думает. Угодно ли вам чаю? Анна Васильевна желала видеть вас, ваше превосходительство». — «Вот и прекрасно, познакомим ее с полковником. И заварите покрепче». Дверь открылась, закрылась и снова открылась. Женщина. Молодая. Красивая. Излишне округлое лицо. (Может быть, — показалось? Я все еще нереально воспринимаю действительность.) Представил меня: «Аня, прошу любить и жаловать, полковник искренний друг нашему общему делу». Поцеловал руку, от нее исходил едва уловимый аромат неведомых мне духов. Улыбнулась: «Будем пить чай». Села, зашелестела платьем, спросила о погибших, долго рассказывал (даже свой сон-явь), они медленно бледнели, и вдруг он замычал, словно от зубной боли. «Я полагаю, мы не останемся равнодушными?» — в ее голосе убежденность, непререкаемая воля. С такими женщинами влюбленные мужчины не спорят (собственно, почему «влюбленные»? А это заметно, это даже видно, я это понял не сразу, но в какой-то момент это обозначилось совершенно непреложно. Странно только: здесь же чистая политика, неужели наши милые дамы будут когда-нибудь решать судьбы людей и наций наравне с нами? Я ценю в Наде женственность и нежность прежде всего…), и действительно, он подхватывает ее фразу и произносит напористо и резко: «Отныне я придаю этим поискам первостепенное значение». Темирева восторженно улыбается: «Вас Бог послал, полковник. Помолимся…» И они громко и слаженно запели первый псалом: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешны не ста…»
Судьба моя решена. Эта фраза из плохого дореволюционного романа не выходит у меня из головы весь день. Мне даже хочется к ней добавить: бесповоротно и навсегда. То, что еще совсем недавно тлело в моей душе (я ведь искренне подавляла это начинающееся чувство, потому что революционер не имеет права на любовь и семью. Трижды прав Горький…), вспыхнуло ослепительным, сжигающим пламенем, и погасить его я не в состоянии, да и не хочу, если уж говорить правду до конца…
Осень, шелестят красные листья, все красно кругом, и это — великий символ. Арвид теперь начдив, у меня много новых обязанностей, но когда я разговариваю с ним даже по делу — мне трудно поднять на него глаза. Вспоминаю Стендаля: до кристаллизации — мгновения…
Взят Ижевск, недавний позор смыт нашей кровью, даже поникший Новожилов взбодрился и смотрит соколом. Он отличился: повел своих (как их назвать? была ватага, теперь вроде бы — красноармейцы) на пулеметы и одержал победу. Если бы чуть раньше… Может быть, тогда я и простила бы ему мягкость к врагу, природное слюнтяйство, тихий, совсем не командирский голос и полное неумение добиваться своего. Но случай властвует над ним, и вовремя Новожилов отличиться не успел.
Вся ижевская нечисть спряталась в заводе. У них было простое и мудрое решение: рабочих красные не тронут. Я сказала: «У рабочих черные руки, их легко отличить. Остальные — фронтовики-палачи и те, кто стрелял в нас. Не просто стрелял. Поднял восстание против рабоче-крестьянской власти и должен быть наказан за это».
Окружили завод, выпускали по одному, через час образовалась толпа тысячи в полторы на одном конце площади и человек пятьдесят — на другом. Все вышли без оружия. Татлин сказал: «Если вы, рабочие, дадите показания о поведении белоручек во время мятежа, мы забудем о вашей вине навсегда. Писаря все запишут дословно».
Они бросились к приготовленным столам словно стадо, жаждущее водопоя. Я смотрела на них и думала: как запачкала вас всех липучая контрреволюция… Пожалели свои палисады, побоялись лишиться гусей и уток — и вот возмездие. Они толкали друг друга и вперегонки обличали своих недавних руководителей и вдохновителей. «Теперь мы расстреляем всю эту сволочь совершенно законно! — торжествовал Татлин. — Нарядим реввоентрибунал. Азиньш — председатель, я и комвзвода Тулин — члены, Веру назначим секретарем».
Мы допрашивали их весь день. Большинство призналось мгновенно, те, кто запирался, — были изобличены показаниями своих бывших подчиненных.
Новожилов подкараулил меня у подмерзшего пруда, был он как-то по-особенному мрачен и красив (только мне это теперь — все равно!). «Это гнусность, неужели не понимаешь? Грязные и подлые трусы покупают себе жизнь в вашей лавочке, а цена? Смерть недавних товарищей! Где ваша новая мораль, о которой ты мне столько говорила? Где ваши принципы?» Он мне жалок, этот бывший сотник, я просто-напросто презираю его, нравственного урода и калеку. Не понимать самых элементарных вещей, не чувствовать чистую ноту революции… Как я заблуждалась в нем! Сколь слепа была… Разве можно выиграть кровопролитную войну с озверевшей белогвардейщиной — в белых перчатках? Разве применимы в гражданской войне (это ведь не простая война, это пик классового, столкновения!) законы рыцарского турнира? Он живет в своем вымышленном романтическом мирке, он сродни моей непутевой, преступной сестре, о которой мне еще предстоит разговор с начальником дивизии (как неправдоподобно: я люблю его…).