И вот теперь Азиньш решил учинить революционный суд. В его решении я не сомневался, пленных казнят, но то, что придумал Азиньш, повергло меня в безысходное отчаяние. «Обрубить им руки, привязать каждому к туловищу и отпустить. Пусть вся белая сволочь содрогнется и поймет: пощады ей ждать не приходится…» Все закричали «ура».
Новый писарь подошел ко мне: «Остановите его». — «Это невозможно. — Я даже руками развел от бессилия. — Вы попросите Рудневу, он ее… любит и, может быть, послушает». Тем временем принесли острый плотничий топор (лезвие заточено — как меч самурая), приволокли пень (где только взяли? Видимо, человек для сладкой своей жестокости готов совершить чудеса предприимчивости), связанные офицеры стояли хмуро, молча, один попросил закурить, ему в рот кто-то сунул недокуренную цигарку, солдаты хором пели нечто вроде предсмертного псалма, все это производило впечатление жутковатого балагана. «Вера Юрьевна, в память вашего батюшки, интеллигентного человека и рабочего пропагандиста, прошу: уговорите начдива не делать подлости». Я стоял рядом и слышал все. Она резанула Пытина ненавистным взглядом: «Именно в память; отца — так тому и быть!» Удивительно… Писарь отскочил от нее, как от гадюки — и к Азиньшу: «Ты краском, а не палач!» — «А они? Им можно?!» — орал, срываясь на визг. «Они за ту Россию, в которой четвертовали и колесовали, а ты — за ту, в которой смертная казнь будет отменена навсегда! Иначе за что мы боремся? Остановись, ты грязнишь революцию!» — «Христосик…»
Что же будет? Все замерли (театр восковых фигур), в груди холодок. Но как бы он сейчас ни поступил — у меня уже есть решение. Такая революция мне не нужна. Да и вообще: Вера не любит меня, так не все ли равно, что делать и как жить…
Азиньш приказал всех повесить. Красные (отныне они для меня только «красные») отвратительные каты. Каратели дергались на веревках долго, очень долго. Где-то я читал, что до революции на виселице убивали мгновенно. Но теперь иные времена, потому что восстал брат на брата и сын на отца, и проклял Бог Россию. Они у скакали, ушли, на меня никто не обратил внимания. Я дождался темноты, влез на перекладину и срезал веревки. Потом вынул у погибших документы. Могилу рыл ножом часа четыре (промерзла земля). Положил их. Что ж… Они палачи собственного народа, но она люда и имеют право на то, чтобы их похоронили. Наверное, они были убеждены, что вернуть народ в прежнее состояние, привести к повиновению иными средствами невозможно. Каждый действует теми методами, которые находит. Это истина бытия.
Как буду действовать я — ни белый, ни красный? Белым не был — из развалившейся армии ушел в никуда, красным не стал — не принял их идеологии. Да и конечных целей тоже: меня влекла Вера, и я бездумно шел за ней. Теперь ее нет больше, и я свободен. Адьё.
…В поезд вернулся на несколько минут — я должен освободить душу, сделать нечто странное и глупое, может быть… Веры в купе нет, и я кладу ей под подушку прозрачный голубой шарф. Прощай, Вера. Прощай навсегда.
Вчера я повел Надю в Никольскую церковь, мы молились там. Я смотрел на ее лицо, оно прекрасно, когда же она разговаривает с Богом — становится еще прекраснее… Пусть мир и любовь снизойдут на ее мятущуюся душу, и мне тоже надобно успокоиться, прийти в себя. Начались эксцессы, я понимаю, любая власть чревата ими, но так хотелось, чтобы мы были властью от Бога, так хотелось… Говорил, советовал, упрашивал и доказывал: господа, остерегайтесь мщения, не пачкайте душу живую, мы с вами христиане. Со мной соглашались, меня поддерживали, было решено обратиться к Верховному с просьбой отменить смертную казнь на нашей территории в назидание нашим противникам и потомкам. Я подготовил текст, уведомил Верховного, он согласился рассмотреть — и вдруг…
Утром сообщили: группа неизвестных в офицерской форме ворвалась в тюрьму и увела арестованных учредиловцев и большевиков, участников восстания в Куломзине. Их трупы были обнаружены на берегу Иртыша. Поехал на место: голые, в штыковых рваных ранах, снег в крови, будто зарезано целое стадо свиней. Уже через час выясняю: участвовал поручик Черченко, — из конвоя Верховного. Бросился к нему — дома, пьян, разговаривает примерно так: «А ты как думал? Они наших вешают, а мы их — целовать?»