Ну все… Конец. «Мил человек, моя фамилия — Дебольцов, здесь похоронен мой прадед, декабрист, я приехал из Москвы посмотреть могилу». — «Из Москвины… — радостно тянет он. — Тоды что надо. Шагай за мной, я те сейчас эту могилку найду», Господи, он не знает, кто такие декабристы. За что ты «боролся», дедушка? «Куда идти?» — «Туда. И не вздумайте разбегнуться, здеся кажный знаить: хто не свой и хто не с нами, тот — чужой и против нас». Он идет не оглядываясь, потому что мы никуда не денемся, он идет к церкви.
Петр шепчет: «Ты вправо, я — влево. Через час — у колокольни». — «Нет, прохожих много, поймают. Думай…» Внезапно он начинает спотыкаться. «Ты чего?» — парень оглядывается, в глазах злоба. «Сердце… Сердце… Ох!» — вполне натурально стонет Петр, в какое-то мгновение мне даже кажется, что это — на самом деле. Жандармское отродье, научили, не нам, чистеньким, чета… «Господи, прими дух мой с миром…» — он опускается на колено и аккуратно, чтобы не ушибиться, падает. Этот все принимает всерьез: «Чего он?» — «Ты напугал его. Наверное, помер…» — «Брось?» — Он искренне огорчен. Ну что ж, это уже лучше… «Помоги мне», — подхватываем Петра, тащим к дому. «Постучи, пусть вынесут воды». Он колотит в дверь — бесполезно. «Может, во дворе?» — Он поворачивает красивую кованую ручку и входит во внутренний двор. Иду следом. «Есть кто? — кричит он. — Воды дайте, тут человек помирает!» Никто не появляется, старушечий голос кряхтит из-за дверей: «Хто? Кого Бог несет?» — «Воды надо, открой, бабушка». — Он поворачивается спиной, и решение приходит мгновенно: стреляю в упор, в затылок, выстрел негромкий, наверное, звук гасит низкая крыша двора. Ты сам захотел…
Выхожу на улицу, тщательно прикрыв калитку, теперь бы удержаться, не побежать. Петр дышит в затылок. Сворачиваем в переулок, потом во второй, все…
«Повезло…» — Петр бессильно опускается на завалинку какого-то дома. «Нет. Так должно было быть. Пока мы не исполним того, что должно, — будем живы». — «Это ты серьезно?» — «Вполне». — «А я в эти штуки не верю. Ерунда. Человек всего достигает сам — и на небе, и на земле». — «На небе?» — «А то? Про Нестерова, чай, слыхал?» — «Я про такое небо ничего не знаю». — «Как это?»
Бесполезно. Жандарм и есть жандарм.
Выходим к собору, лукавый византийский стиль, он непригоден для русской души.
— Смотри… — он вытягивает руку, палец дрожит.
На противоположной стороне площади длинный, высокий, без единой щели забор из неструганых досок, перед забором — часовенка. Виден фриз, ризалиты с чердачными окнами, решетки над крышей, трубы. Что ж… Мы пришли, и смысл — смысл — уже есть: «Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся; мы гонимы, но не оставлены; низлагаемы, но не погибаем».
С колокольни можно рассмотреть почти все: огромный земляной плац, его окаймляет шероховатая булыга проспекта, за ней — забор, четырехскатная крыша (теперь она видна), шесть окон (кто из них — где?), черный провал двора крышей, по местному обычаю, не закрыт. Остальное не интересно, город как город, у него нет собственного лица, отсюда, с высоты птичьего полета, это печальное обстоятельство более чем очевидно.
Разве может быть у этого города свое лицо? Он безлик, как всякое зло.
Отец дьякон, худосочный, поверх рясы — пальто, шляпа мятая, давно не чищенная, голос хриплый, — он пустил нас на колокольню, безошибочно угадав «своих». Он рискует расстрелом и знает это. «Поздно приехали, господа…» — Голос звучит безнадежно, а может быть, и равнодушно, но теперь не до этого, важны и нужны подробности, как можно больше подробностей. «Третьего дня приглашал комендант — обедницу служить, не понравились мне, увяли, лица мертвые, во время службы невместно преклонили колена, если вы тонкости нашего дела понимаете — догадаетесь: сами себя заживо отпели, так-то вот… А вчера — к дому не подойти, хватают, суетятся, вы хорошо сделали, что по площади не пошли… Я так понимаю — наступает конец». Хочется возразить, отругать, но я вяло отмахиваюсь: «Нет». «Увы… — он сочувственно кивает. — Покориться надо. На все воля Божия». Какая воля, — хочется объяснить, доказать, — какая воля, нет ее и не может быть, не вмешивается Господь в наши земные дела, сами творим их, и по творению нашему будет нам… Но — молчу, потому не философские споры теперь нужны.