Дэшил Хэммет
СИМВОЛ ВЕРЫ
Непринужденно развалившись на берегу реки, с полсотни обитателей самодельного дощатого сарая, представлявшего собой классический американский спальный барак, внимали Морфи. Он проклинал консервную фабрику, ее управляющего, ее оборудование и мизерные размеры оплаты труда. Вокруг него собрались обычные сезонные рабочие. Они слушали выступавшего с той особой сосредоточенностью, которая так притягательна в простых людях, будь то американский индеец, зулус или «хобо».
Но когда Морфи закончил, один из них зашелся от хохота.
Любая форма сосуществования немыслима вне определенных обычаев, каждому слою общества присущи свои каноны. Естественно, законы джунглей — это одно, а законы светского приема — совсем другое, но они, безусловно, существуют и имеют непреходящее значение для всех тех, кто им подчиняется. Если вы «хобо», странствуете в поисках работы, то вправе ковырять у себя в зубах чем угодно и когда угодно, но вот похвалить своего работодателя вы не можете — ни словом, ни делом; равно как и не можете возразить тому, кто вздумает поносить условия труда на вашей фабрике. Как и большинство существующих законов, эти, согласитесь, тоже базируются на здравом смысле.
И вот теперь с полсотни мужчин на берегу не просто взглянули на того, кто рассмеялся, — о нет, они обратили на него взоры, исполненные праведного классового гнева, кары, что грозит всем нарушителям неписаного рабочего кодекса. Их лица просто пылали негодованием, суля ослушнику жестокое наказание. У всех собравшихся как по команде возмущенно поднялись брови, засверкали глаза, а губы вытянулись в тоненькую ниточку.
— У тебя проблемы, паренек? — потребовал ответа Морфи, смуглый верзила, произносивший слово «пролетариат» так, как некоторые произносят «серафим». — Или ты считаешь, что эта фабрика — приличное место?
Весельчак извернулся, с наслаждением почесался спиной об острый сучок, отходивший от пня, на котором он сидел, и молчал, покуда всем вокруг не показалось, что ответить ему нечего. Сюда, на консервный завод у Дикой реки, он прибыл совсем недавно, его спешно прислали из Балтимора на выручку: томаты, после довольно долгого запоздания, вдруг разом созрели, и администрация фабрики не на шутку испугалась, что управиться с помидорами при обычном ритме консервирования не удастся.
— Мне случалось встречать заведения и похуже, — изрек, в конце концов, новичок с неподражаемой наглостью варвара, не испытывающего и тени неловкости перед лицом общественного неодобрения. — Но сдается мне, следующее место окажется просто ужасным.
— Ты это о чем?!
— Да ведь я ничего такого не говорю! — Речь чужака лилась легко, непринужденно. — Но уж кое в чем знаю толк. Побудете здесь еще немного и сами все увидите.
Никто не понял, что он имеет в виду. Но простые люди не спешат с вопросами. Разговор перекинулся на другую тему, и о чужаке забыли.
Озорник отправился на работу в стерилизационную, где с полдюжины американцев и столько же поляков кипятили в огромных железных чанах только что закатанные банки с томатами.
Мужчина был довольно упитанным коротышкой, с округлыми темно-красными глазами над пухлыми щеками, когда-то багровыми, но благодаря загару ставшими апельсинового оттенка. Его небольшой нос задорно устремлялся к небесам, а припухлость на нижней губе, выдававшая в нем любителя нюхнуть табачку, заставляла уголки рта приподниматься, отчего казалось, человек всегда улыбается. Он старался держаться прямо, выгнув грудь колесом, а при ходьбе подпрыгивал, чуть ли не на каждом шагу высоко вздергивая пятку. В общем, это был мужчина лет сорока пяти, отзывавшийся на имя Фич и постоянно хмыкавший себе под нос, когда таскал обитые сталью ящики с грузовика в стерилизационную и обратно.
После того как возмутитель спокойствия удалился со сборища у реки, всем вспомнилось, что, едва появившись на фабрике, он стал вызывать у всех ощущение некоей странности. Однако никто, даже сам Морфи, не смог бы растолковать, в чем же она заключалось.
— Псих, — изрек Морфи, что отнюдь не прояснило ситуацию.
Фич явно знал какой-то секрет, правда, хранил его при себе и говорил мало: как и все остальные, он не отличался изысканностью речи, — да и молчание его было столь же двусмысленным, как и слова. Нет, тайна сквозила во всем его облике — в развороте по-мальчишески круглой головы, в огоньках, озарявших карие глаза, в том, как он говорил в нос, и даже в том, как забавно надувал щеки, когда расплывался в улыбке. Фич явно обладал ироничным и даже злобным умом, критиковавшим все, что попадалось на глаза. Он выработал своеобразную манеру поведения — рассеянность вкупе с нарочитой серьезностью. Такую частенько демонстрируют занятые папаши по отношению к своим чадам и их увлечениям. Слова, жесты и обычная внимательность Фича почти не скрывали его озабоченности чем-то другим, что вот-вот должно было свершиться: он словно выжидал, пока у него родится очередная острота.